Куприн - Олег Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словом, ушли тузы и фигуры. Осталась дребедень. Но, прячась за неё, какие-то неуловимые многознающие и пронырливые люди сообщались с красным командованием, посылая ему в Питер сводки своих наблюдений. Разыскивать их было некогда и некому. И — вероятнее всего — это они намеревались устроить в Гатчине провокационный погром.
Как-то вечером Куприн зашёл в гости к своему приятелю — старому часовщику-еврею. Он застал смятение и скорбь. Мужчины только что вернулись из синагоги. У дедушки Моти, старейшего из них, во время молитвы вдруг затряслась голова и так потом не переставала трястись. Добрая, толстая хозяйка просила Александра Ивановича взять к себе на время её пятилетнюю Розочку, которая прижималась к матери и плакала. Все они были смертельно напуганы уличными сплетнями и подмётными анонимными письмами.
Александру Ивановичу вспомнилось написанное десять лет назад, под горячую руку, его письмо Батюшкову о евреях. «А ведь что-нибудь да стоит та последовательность, с которой их били и бьют во все времена, начиная от времён египетских фараонов!» Конечно, куда как легко после такого опуса зачислить русского писателя в число злобных антисемитов! Но то были лишь слова, интимно адресованные близкому другу. А теперь дошло до дела. Перед глазами Куприна стояла пятилетняя Розочка, он слышал её надрывный плач.
«Слезинка ребёнка! — сказал себе Александр Иванович.— Право, я вослед Достоевскому не хочу и Царствия Небесного, если она пролита!..»
В тот же вечер Куприн рассказал об увиденном полковнику Видягину. Его сумрачные глаза вдруг вспыхнули.
— Я не допущу погромов, с какой бы стороны они ни грозили! — воскликнул Видягин,— Жидов я, говорю прямо, не люблю. Но там, где Северо-Западная армия, там немыслимо ни одно насилие над мирными гражданами. Мы без счета льём свою кровь и кровь большевистскую. Но на нас не должно быть ни одного пятна обывательской крови. Садитесь и сейчас же пишите внушение жителям.
Через полчаса Куприн передал Видягину написанное им воззвание. Говорилось в нём о том, что ещё со времён Екатерины II и Павла I живут в Гатчине несколько еврейских семей, давно знакомых всему городу,— честных тружеников, небогатых мастеров, чуждых большевистским идеям и нравам. Куприн говорил о Едином Боге, о том, что не время в эти великие дни сеять ненависть. Он упомянул в конце концов о строгой ответственности и суровой каре, которая настигнет насильников и подстрекателей.
К ночи воззвание было подписано графом Палёном и скреплено начальником штаба. На другой день оно было расклеено по заборам.
11
Как-то по своим газетным делам Куприн сидел в кабинете у бессонного капитана Лаврова. Во время неторопливой беседы в комендантскую ворвался молодой офицер 1-й роты Талабского полка, посланный в штаб с донесением. Он был высокий, рыжеватый, полный, с круглым потным безволосым лицом. Глаза его сияли весёлым рыжим — нет, даже золотым — светом, и говорил он с таким радостным возбуждением, что на губах у него вскакивали и лопались пузыри.
— Понимаете, господин капитан! Средняя Рогатка...— говорил он, ещё задыхаясь от бега,— Это на север к Пулкову. Стрелок мне кричит: «Смотрите! Смотрите, господин поручик! Кумпол! Кумпол!» Я гляжу за его пальцем... А солнце только-только стало восходить... Гляжу — батюшки мои! Господи! — действительно блестит купол Исаакия! Он, милый, единственный на свете! Здания не видно, а купол так и светит, так и переливается, так и дрожит в воздухе!..
— Не ошиблись ли, поручик?— спросил Лавров.
— О! Мне ошибаться, что вы! Я с третьего класса Пажеского знаю его, как родного. Он, он, красавец! Купол Святого Исаакия Далматского! Господи, как хорошо!..
Он перекрестился. Встал с дивана длинный Лавров. Сделал то же и Куприн.
Весть эта обежала всю Гатчину, как электрический ток. Весь день Куприн только и слышал о куполе Святого Исаакия.
«Какое счастье даёт надежда! — размышлял Александр Иванович.— Её называют крылатой. И правда, от неё расширяется сердце и душа стремится ввысь, в синее, холодное осеннее небо. Свобода! Какое чудесное и волнующее слово! Ходить, ездить, спать, есть, говорить, думать, молиться, работать — всё это завтра можно будет делать без идиотского контроля, без выклянченного, унижающего разрешения, без грубого вздорного запрета. И главное — неприкосновенность дома, жилья. Свобода!..»
12
Быстротечные, краткие дни упоительных надежд.
Но вот божество удачи отвернулось от горсточки железных людей, составлявших Северо-Западную армию. Наступили холодные дождливые дни и мокрые ночи. Тревожные слухи дошли о неудержимом откате армии Деникина. Они оказались роковой правдой. Эстония, где базировалась Северо-Западная армия, забыла о том, что обрела независимость благодаря белым, заслонившим её от большевиков. Её 80-тысячная армия ничем не помогла добровольцам. Более того — Ревель вёл переговоры с Москвой. Из-за амбиций дипломатов-эмигрантов, рассуждавших, можно ли признать независимую Финляндию, Гельсингфорс держал нейтралитет.
А Антанта? Союзники? Англичане?
Англичане, обещавшие подкрепить движение белых на Петроград, безмолвствовали. Они обещали оружие, снаряды, обмундирование и продовольствие. Лучше бы ничего не обещали! Ружья, присланные ими, выдерживали не более трёх выстрелов. Их танки постоянно чинились и, пройдя четверть версты, возвращались, хромая, в город. Англичане посылали аэропланы, но к ним прилагали неподходящие пропеллеры; пулемёты — и к ним несоответствующие ленты; орудия — и к ним неразрывающиеся шрапнели и гранаты. Однажды прислали тридцать шесть грузовых пароходных мест. Оказалось — фехтовальные принадлежности: рапиры, нагрудники, маски, перчатки. Они объясняли потом, что во всём виноваты рабочие-социалисты, которые-де не позволяют грузить материалы для борьбы, угрожающей братьям большевикам.
Англичане обещали американское продовольствие для армии и петроградского населения: обещали добавочный комплект американского обмундирования и белья на случай увеличения армии новыми бойцами, переходившими от большевиков. И действительно, эти обещания они сдержали. Ревельские склады, интендантские магазины, портовые амбары ломились от американского сала, хлеба, свинины, белья и одежды. Но все эти запасы служили предметом бешеной тыловой спекуляции и растрат.
А в это время Троцкий с дьявольской энергией гнал из Москвы, эшелон за эшелоном, отряды красных курсантов, коммунистов, матросов, башкир, сильную артиллерию. Курсанты дрались отчаянно. Они бросались на белые танки голыми руками и гибли десятками. Время было потеряно.
Впечатлениями, горькими и страшными, Куприн был сыт по горло. Он видел зверства, кровь, мщение, подлость. Видел, как в пору голода гибли сироты в гатчинском доме призрения, отданные на произвол мужеподобной садистке; видел, как жирные пайки, посылавшиеся из Канады Юго- Западной Армии — шоколад, сливочное масло, какао,— текли мимо голодных солдатских и беженских ртов в воровские интендантские чрева; видел, как в ноябрьскую стужу примерзали к полу вагонов и умирали в муках раненые. Наступила зима. У Нарвы русские полки не пропускались за проволочное ограждение эстонцами. Люди замерзали кучами в эту ночь. Потом Нарва, Ревель и бараки, заваленные русскими воинами, гибнувшими от тифа.
«Я пламенный бард Северо-Западной армии,— писал Куприн.— Я никогда не устану удивляться её героизму и воспевать его».
Гражданская война была проиграна. Куприн с трудом отыскал семью, затерявшуюся в потоке беженцев, в самом Ямбурге, где «мешочничала» голодная Елизавета Морицовна.
— Как же наши вещи? — спросила она мужа, увидев его с маленьким чемоданчиком.
— Бросил всё на произвол судьбы,— ответил Куприн.— Даже двери на ключ не запер. Зачем? Всё равно тот, кто захочет, взломает...
— Так-таки не взял с собой ничего?
— Томик Пушкина, фотографии Толстого и Чехова... Кое-что из белья... Даже рукописи не удалось захватить...
Сменяющими друг друга кадрами кинематографа стремительно промелькнули: короткое сотрудничество в «Приневском крае», Ямбург, Старая Нарва, Ревель...
Ворота в эмиграцию открылись Куприну через Хельсинки.
Это был уже «новый» Куприн, изживший свой либерализм и демократические надежды. Он покинул Россию с твёрдой убеждённостью, что не вернётся в неё, пока там царствуют большевики. И в Гельсингфорсе получил письмо от Бунина с приглашением приехать в Париж и поселиться в одном с ним доме на улице, носящей имя опереточного композитора Жака Оффенбаха, в квартирке напротив.
Глава седьмая
«МНЕ НУЖНО ВСЁ РОДНОЕ…»
1
казавшись за рубежом, десятки и даже сотни тысяч русских эмигрантов перемещались из страны в страну, нигде не находя себе приюта — ни на Балканах, ни в Восточной Азии, ни в Центральной Европе.