Римские рассказы - Альберто Моравиа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Ты хочешь сказать, грузчиком?
- Что это за ремесло - быть носильщиком. Я говорю ему, чтобы он учился на санитара... Моя сестра могла бы устроить его на работу в клинику...
За это время я присоединил новую трубу. Беру паяльник и, держа его в руках, спрашиваю, не подумав дважды:
- Ты хочешь правды или комплиментов?
- Правды.
- Ну так вот: я друг Аттилио, но это не мешает мне видеть его недостатки... Прежде всего - он лентяй.
Я взял кусок олова, поднес паяльную лампу к трубе и начал пайку. Огонь в паяльнике сильно гудел, и из-за шума я повысил голос:
- Да, он лентяй... Ты, моя дорогая, привыкай к мужу-бездельнику... Я вот человек работящий, а он лодырь, он любит поздно вставать, пошляться без дела, пойти в кафе, прочесть спортивные новости в газете, поболтать... Это, может быть, подходит для грузчика... но санитар - профессия ответственная... Нет, для этого он не годится.
- Но я, - продолжает она так же спокойно и задумчиво, - даже не уверена, что он на самом деле где-то работает... Он говорит, что ходит на работу, а никаких денег я еще не видела... Я начинаю думать, что он, может, мне и солгал. Что ты об этом скажешь?
- Солгал? - снова отвечаю я необдуманно. - Да ведь он самый большой врун из всех, кого я знаю. Он тебе наговорит с три короба... Уж что касается вранья - можешь быть спокойна.
- Мне как раз так и казалось... Но если он не ходит на работу, так что ж он делает? Не думаю, чтоб он только шлялся да сидел в кафе... Тут что-то другое... Он всегда уходит так поспешно, с таким озабоченным видом...
Она приостановилась, чтобы взять со стола кастрюлю, всыпала туда вылущенную фасоль. Я смотрел на нее через плечо: сидит такая смирная, спокойная, улыбающаяся. Потом она снова начала:
- Видишь ли, что я думаю. Он завел себе кого-нибудь. Ты его знаешь, скажи, правда ли это?
Какой-то внутренний голос предупреждал меня: "Эй, Эрнесто, полегче, будь осторожней... здесь ловушка". Но то ли потому, что обида во мне была сильнее осторожности, то ли, когда я слышал, как она дурно отзывается о муже, у меня снова ожила надежда, я не удержался и ответил:
- Скажу тебе, что это правда... Для него женщины - всё на свете, красивые или уродины, молодые или старые, ему все равно... А ты и не знала?
Тем временем я закончил пайку, потушил паяльную лампу и приглаживал пальцем еще мягкое олово. Потом стал навинчивать гайку гаечным ключом.
Она, все такая же спокойная, говорит:
- Да, я кое-что знала, но ничего определенного... А теперь, мне кажется, я догадываюсь... он связался с Эмилией, ты помнишь, с той рыжей, которая вместе со мной работала в прачечной... Что ты на это скажешь?
Я поднялся на ноги. Мария-Роза ссыпала свою фасоль в кастрюлю и тоже встала, стряхивая с одежды шелуху. Потом подошла к раковине, подставила кастрюлю под кран и пустила воду. Я приблизился к ней сзади и, обняв ее за талию, такую стройную и тоненькую, сказал:
- Да, это правда, он видится с Эмилией каждый день под вечер: поджидает ее у прачечной и провожает домой. Теперь ты знаешь все: чего ж ты ждешь?
Она чуть-чуть повернула ко мне свое улыбающееся лицо и ответила:
- Эрнесто, ведь ты говорил, что ты друг Аттилио? Оставь меня!
Вместо ответа я снова попытался ее обнять, но она вывернулась и говорит резко:
- Ну, теперь ты кончил починку и тебе лучше уйти.
Я прикусил себе язык и ответил:
- Ты права... Но я из-за тебя теряю голову... Мне нужно всегда помнить, что я друг Аттилио, а ты его жена.
Сказав это, я, разозленный, собрал инструменты, кивнул ей на прощанье и приготовился уходить. В эту минуту дверь кухни открылась и появился Аттилио.
- Здравствуй, Эрнесто, - говорит он мне по-дружески. Я отвечаю:
- Мария-Роза просила меня починить трубу. Я это сделал: поставил новую.
- Спасибо, - говорит он мне, подходя ближе,- большое спасибо...
В это время спокойный, но напряженный голосок Марии-Розы заставил нас обоих обернуться.
- Аттилио...
Она, улыбаясь, стояла у плиты, опершись на мраморную доску стола, и заговорила, не повышая голоса:
- Аттилио, Эрнесто тоже говорит, что ты лентяй и не хочешь работать...
- Ты это говорил?
- И как я и думала, он тоже сказал, что ты большой лгун и, наверное, никакого места грузчика у тебя нет...
- Ты это говорил?
- И потом он мне подтвердил то, что я уже знала: что ты видишься с Эмилией каждый день и крутишь с ней любовь... Пока я работаю, как последняя служанка, и гну спину над гладильной доской, ты развлекаешься с Эмилией... а мне говоришь, что ходишь на работу... Теперь уж бесполезно отнекиваться... Эрнесто твой друг, он знает тебя и все мне подтвердил...
Она говорила все это самым спокойным голосом, и тут только я понял, что наделал, пустившись в откровенности с такой психопаткой. Аттилио с перекосившимся лицом шагнул ко мне, повторяя: "Ты это говорил?" Но тут Мария-Роза замолчала, схватила с плиты чугунный утюг и запустила ему прямо в голову. И довольно метко запустила: если бы он не успел наклонить голову, она бы его убила. А потом началось такое, что я просто передать не могу. Эта сумасшедшая совершенно спокойно хватала всякие тяжелые, опасные предметы - ножи, скалки, кастрюли - и швыряла в Аттилио; он, попытавшись раза два увернуться, в конце концов шмыгнул в дверь на лестницу. Удрал и я, оставив на полу метра два-три свинцовых труб; я со всех ног кинулся вниз по лестнице, а Аттилио орал мне вслед:
- Не показывайся больше... Увижу - убью.
Я почувствовал себя в безопасности, только когда перешел через мост и оказался в скверике на площади Либерта. Тут я присел на скамеечку, чтобы отдышаться. Обдумав происшедшее, я решил, что наговорил все это только по дружбе, потому что мне не нравилось, что у Аттилио такой характер; и я поклялся себе, что с этого дня никому больше не буду другом.
Бич человечества
К середине февраля утихла трамонтана, приносившая мне зимой немало страданий, небо заволокло тучами и подул влажный ветер, который, казалось, шел с моря. Хотя на душе у меня было грустно, дыхание этого ветра бодрило меня, он словно нашептывал: "Ну-ну, мужайся; пока есть жизнь, есть и надежда". Но я знал, что зима прошла и наступала весна, и понимал, что поэтому я не смогу больше работать в мастерской моего дяди.
В эту мастерскую я поступил год назад; я вошел туда, как входит поезд в туннель, но еще не вышел оттуда и даже не видел просвета у выхода. Не то чтобы работа была неприятной или совсем не нравилась мне, нет, бывает и хуже. Мастерская помещалась в большом сарае, построенном в глубине отгороженного участка, служившего складом кирпичного завода, на полдороге к виа делла Мальяна. Воздух в сарае всегда был насыщен белой пылью опилок, как мукой на мельнице. И все мы, работавшие там, в том числе и мой дядюшка, были белые, словно мельники, а кругом стояло облако пыли, непрестанно завывали пилы и токарные станки; целые дни мы трудились, изготавливая мебель и рамы. Дядюшка, бедняга, любил меня, как сына, все рабочие были хорошими парнями, а сама работа, как я уже говорил, вовсе не казалась мне неприятной: сперва брали ствол дуба, клена или каштана, искривленный и длинный, покрытый корой, в которой, возможно, еще оставались муравьи, обитавшие там в ту пору, когда этот ствол был деревом. Затем пилой распиливали ствол на много белых и чистых досок. А потом пускали в ход станки, рубанки и другой инструмент, и из этих досок выделывали ножки для столов, разные части для шкафа, карнизы. И наконец, когда все это бывало сколочено, свинчено и склеено, красили и полировали. Того, кто работает с охотой, превращение древесного ствола в какое-нибудь изделие может даже увлечь, да это и правда интересно и уж, во всяком случае, не скучно. Но, видно, я устроен не так, как все люди; через несколько месяцев работа уже стояла у меня поперек горла. И не потому, что я не трудолюбив. Просто я люблю иногда оставить работу и оглядеться вокруг, поразмыслить, кто же я такой, где нахожусь, что успел сделать. А дядюшка мой, наоборот, человек совсем иного склада: он работал не размышляя, работал с упорством, с увлечением, без передышки. И так, переходя от стула к раме, от рамы к шкафу, от шкафа к тумбочке, от тумбочки снова к стулу, дожил он до пятидесяти лет, и было ясно, что так будет продолжаться до самой его смерти, которая скорее будет походить на гибель сломавшегося станка или беззубой пилы - словом, на смерть инструмента, а не человека. И в самом деле, в воскресные дни, когда дядюшка надевал праздничный костюм и вместе с женой и детьми медленно и чинно шествовал по виа Аренула, он со своими прищуренными глазами, искривленным ртом и двумя глубокими морщинами, прорезавшими его лицо от глаз до рта, очень напоминал какой-то вышедший из употребления, бесполезный, сломанный инструмент. И меня не оставляла мысль, что лицо его стало таким оттого, что он постоянно гнул спину над станком и пилой и щурил глаза, чтобы в них не попали опилки. Я говорил себе, что не стоит жить, если нельзя даже оторваться от работы и подумать, зачем ты существуешь.