В лаборатории редактора - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Писателю, когда он работает, нужны спокойствие и по возможности отсутствие забот, – говорит Паустовский. – Если впереди ждет какая-нибудь, даже отдаленная неприятность, то лучше не браться за рукопись. Перо будет валиться из рук или из-под него поползут вымученные пустые слова»[336]. Атмосфера, воздух в редакции должны быть таковы, чтобы предстоящая встреча с ней не ожидалась писателем как «неприятность»; чтобы каждая встреча была праздником творческого труда, зарядкой, открытием новых перспектив; чтобы незримые токи, идущие из редакции к писательскому столу, не рождали «вымученные пустые слова».
«…Наговорят они чего-то такое человеку, – писал об иных редакторах Горький, – он уходит, и у него голова на плечах не сидит, ошеломленно качается»[337]. Подобный результат встречи писателя с редакцией (или с рецензией!) – это и есть то «преступление перед искусством и обществом», против которого с таким негодованием выступал Станиславский.
Покой на известных этапах труда не прихоть, не причуда писателя, а непременное условие, можно даже сказать – инструмент его мастерства. Та собранность, та сосредоточенность всех сил, умственных, душевных, физических, о которых спокон веку толкуют люди искусства: актеры, живописцы, режиссеры, музыканты, архитекторы, писатели, та глубина сосредоточенности, которая порождает лучшие, вдохновенные страницы книг, подлежит строгой охране, не меньшей, чем участок земли, где растут редкостные лекарственные растения. Писатель – активный участник жизни; он наблюдает ее, вмешивается в нее, он живет жизнью своего народа; он впитывает впечатления, всасывает их – на великих и малых стройках, в колхозах, на заводах, в лабораториях ученых; но вот наступает минута, когда он запирается в собственной лаборатории – минута, длящаяся иногда месяцы, иногда годы; он
Готовит людям свой подарок,
как сказано у Твардовского; он – пишет, исполняет свой особенный, единственный в мире, писательский долг.
Десятки и сотни можно привести писательских свидетельств, подтверждающих необходимость во время этой работы покоя, неразрываемого, ненарушаемого.
Когда Короленко – крупнейший общественный деятель дореволюционной России, защитник обездоленного люда, активный борец против самодержавного насилия и гнета, – когда Короленко садился за письменный стол, он выключался из окружающей жизни вполне, начисто и, по свидетельству жены, терял способность понимать «посторонние предметы». Если же его все-таки отрывали от письменного стола, «хорошего из этого не выходило, – говорит мемуарист, – прерванная работа продолжала владеть всем его вниманием, он отвечал невпопад и все время поглядывал на свои листы…»[338].
У каждого писателя бывают такие периоды работы, когда перерывы в сосредоточенности губительны для листов на столе.
«Все, что я писал и начал писать, пропало… придется начинать опять, – жаловался в письме к жене Чехов после натиска дел и гостей. – Я должен писать без перерыва, иначе у меня ничего не выйдет»[339].
Яснее и точнее всего рассказано о писательском труде и о болезненности вынужденных перерывов в одном из писем Льва Толстого: «…когда начинает находить эта дурь, как прекрасно называл Пушкин, делаешься особенно ощутителен на грубость жизни. Представьте себе человека, в совершенной тишине и темноте прислушивающегося к шорохам и вглядывающего[ся] в просветы мрака, которому вдруг под носом пустят вонючие бенгальские огни и сыграют на фальшивых трубах марш»[340].
Об особенностях писательского труда всегда должна помнить редакция. Редактор должен нести ответственность за тон и содержание рецензий, передаваемых автору. И в издательстве тон – великое дело. Приходя в издательство – для того ли, чтобы посоветоваться с редактором о новой главе, для того ли, чтобы получить деньги, для того ли, чтобы получить справку у секретаря, – писатель должен чувствовать, что он приходит к товарищам, к сотрудникам по созданию книги, к людям, кровно заинтересованным в том, чтобы та страница, от которой он сейчас оторвался, ему удалась.
Говоря о воспитании режиссера, Станиславский требовал, чтобы он непременно побывал в шкуре актера. От молодого режиссера, ставящего оперу, он потребовал однажды, чтобы тот на репетиции сыграл роль Фигаро, а потом спел и другие партии. «Мне не важно, как вы будете петь… – говорил Станиславский, – но важно, чтобы вы поняли психологию актера-певца»[341].
В психологию пишущего необходимо вдумываться каждому сотруднику издательства, и уж, конечно, побывать «в шкуре писателя» необходимо каждому редактору. Сотрудники издательства должны выбираться из числа людей, которые ценят писательский труд: иначе для работы в издательстве они непригодны.
Редактор, которому все равно, что редактировать, который воображает, что можно редактировать и вещь ему внутренне чуждую, который не сознает, что, не уважая писателя, нельзя исправить его повесть, а можно лишь нанести вред ей и творцу ее, – в редакции нетерпим. Секретарша, которая груба с начинающими и подобострастна с известными, а впрочем, только на то и способна, чтобы на телефонный вопрос, можно ли поговорить с директором, отвечать: «Его нет!»; «Он вышел!»; «Он на совещании»; «Он будет неизвестно когда!» – совершенно равнодушная к тому, зачем писателю необходимо повидаться с директором; бухгалтер, забывающий, что литературный гонорар – это зарплата, получаемая писателем за тяжелый труд, что произвольная задержка гонорара разрушает бюджет и тем самым не дает возможности писателю спокойно трудиться над новой книгой, бухгалтер, равнодушно отвечающий писателю на вопрос, когда он получит деньги: «Банк не выдал»; «Когда будут, тогда и будут»; «Позвоните через недельку-другую», то есть обращающийся с ним не как с тружеником, а как с докучным просителем; технический редактор, который размечает шрифты, пробелы и заставки совершенно механически, вне всякого интереса к замыслу и стилю книги; корректор, убежденный в глубине души, что он мог бы писать и редактировать книги гораздо лучше, чем писатель и редактор, а занесен за корректорский стол и вынужден скромно исправлять опечатки исключительно из-за интриг своих недругов, – словом, люди, относящиеся к писателю и писательскому труду с невежеством и равнодушием обывателей, в коллективе, призванном создавать художественные ценности – книги, решительно неуместны.
«…Любите ли вы актера?» – спрашивал Станиславский у театрального бухгалтера. «Любите ли вы писателя и вот эту рукопись, которую сейчас издаете?» – следовало бы спрашивать у работников издательства, и не из призыва к прекраснодушию, а из соображений производственных: не любя писателей и не ценя их книг, нельзя быть ни редакторами, ни корректорами, ни секретарями, ни бухгалтерами, ни даже кладовщиками издательства.
7
Влюбленностью в литературу, глубочайшим уважением к писателям отличались те редакторы и редакции прошлого, которые удостоились высокой чести быть участниками в ее созидании. «…Паче всего люби родную литературу, и звание литератора предпочитай всякому другому»[342], – эти слова написаны М. Е. Салтыковым-Щедриным, который был не только писателем, но и редактором. «Я – литератор до мозга костей, литератор преданный и беззаветный»[343],—писал Салтыков сам о себе, и вот это «до мозга костей», эта «преданность», «беззаветная преданность» литературе, вне зависимости от величины собственного писательского дарования, – вот что давало ему право быть редактором, вершителем судеб писательских рукописей. «Мы не встречали другого человека, – пишет о Щедрине один из его сотрудников, – который так страстно любил бы свои литературные занятия и литературу вообще»[344].
Некрасов говорил, что мысль о гибели «Современника» горька ему «паче страха смерти»[345], а Салтыков писал, что закрытие «Отечественных записок» «произвело во всем существе» его «нестерпимую боль»[346]. Литература была для них не службой с девяти до пяти, а жизнью и высоким служением народу. М. Горький, отдававший силы и время не только авторскому, но и редакторскому труду, говоря о своем отношении к литературе, рядом со словом «преданность» употреблял еще более сильное: «одержимость». «Одержимость, обреченность неизбежна, необходима для человека, который всем существом своим любит дело и предан ему»[347], – писал он К. Федину. Об «одержимости писателя любовью к слову»[348] писал впоследствии Федин. Станиславский говорил о себе, что на первых порах, когда ему, еще молодому и неопытному режиссеру, приходилось иметь дело с актерами уже знаменитыми, он завоевывал их уважение, заставлял их прислушиваться к себе фанатической преданностью делу. Актеры впоследствии рассказывали о нем, что «он был одержим театром»[349]. Это и было так: недаром в бреду, в тяжелые предсмертные часы, он повторял, словно не в постели лежа, а все еще находясь на своем капитанском мостике, на своем посту за режиссерским столом: «Тишина! Не верю! Слов не слышу! Повторите!»[350]. Он и умирая оставался режиссером «до мозга костей».