Новый Мир ( № 1 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то мы шли в Нескучный сад мимо Донского монастыря, и я сказала: чем дальше осень, тем стволы деревьев темнее, а когда листва уже вся-вся желтая, они просто черные; так обычно рисуют дети красками, когда велено изобразить “осень”, и взрослым кажется, что это для красоты, ради сочетания желтого и черного. А Толя сказал, что летний свет придает всему объем, стереоскопичность, а зима — плоская картинка, и чем ближе к зиме, тем площе. Там, внутри деревьев, то есть среди них — как Царство Божие внутри нас, то есть среди нас, — есть источник света, свое Царство, но только летнее, а зимой деревья стоят порознь, в пустоте.
Они с Галей любили музей Ферсмана, а вот палеонтологический — нет, но в обоих поняли трогательность, они казались заброшенными, брошенными в первобытные лопухи, две огромные старые теплицы. Галя называла их старыми чудаками: ну разве может настоящий музей выходить в парк, глядеть на столы для пинг-понга. В музее Ферсмана Толе больше нравились сами минералы, а Гале — изделия из них, вроде пресс-папье с почти живыми ягодами из цветных камней.
Они сидели на скамейке у Чайного домика в Нескучном саду, Галя подняла указательный палец, и на него тут же спикировала синица. Толя пришел в восторг, а Галя сказала с обидой: знаешь, как это больно?
Неизвестно, кто построил “Дачу-голубятню”. Галя видела ее из окна, но за книжками туда уже не ходила, была записана в районную взрослую.
Я обернулась на оклик: женщина семенила ко мне, то маша рукой, то прижимая ее к сердцу. Брат отставал, не торопился.
— Ох!.. Представляете — не нашли. Витя говорит, это не четверка в письме, а единица…
Брат ее ткнул пальцем в тетрадный лист, лиловатый и прозрачный от клеток, и издал слабый то ли посвист, то ли шелест. Я заглянула: и впрямь единица, 1-й Верхний Михайловский.
— Позвоните ей на мобильный.
— Звонила! Абонент недоступен. Ну и не надо беспокоить: мы ведь как сюрприз хотели. Галина все зазывала, да то дела, то случаи, а теперь вроде как осчастливим!
И смеется, и лицо больше не жалкое, и белая блузка пахнет какими-то вырезными голубями, коньками, подзорами и наличниками, и огородами, и Ярославским кремлем.
Мы поднимаемся на пригорок. Здесь, в Верхних Михайловских, лучше бы им было застать октябрь. Нигде так не пахнет землей, как в октябре, а небо еще сухое, и асфальт как гравировочная пластина.
— Они с Галиной мне сводные. Мама с их отцом развелась, Витьку взяла и к родителям в Ярославль уехала. Там годика через два опять замуж вышла и меня родила. Вот, а Галя — у отца и его новой . Мачеха хорошая: в художественную гимнастику ее отдала. Галина у нас мастер спорта, по миру поездила, выступала. Личная жизнь, конечно, вся побоку… А мама меня когда первый раз привезла с сестрой знакомиться, приезжаем — а тетя Надя, Галинина мачеха, руки заламывает, дядя Сережа тоже весь чернее тучи: сбежала Галька. В шестнадцать лет. Со взрослым парнем, совершеннолетним. Сама через неделю вернулась. Я этого ничего не помню, помню только, что суетились все, мама плакала. Мама потом рассказывала, когда мне уже можно было. Дядя Сережа шум поднимать не стал. Вроде так все обошлось…
Ее брат кивал, глядя под ноги.
— Витя тогда уже был женат. Помнишь, Вить, ты все собирался кого-то в Москве натравить на того парня — помнишь? Бог пронес… Ой, а тут же ведь Донской монастырь?!
— Да, вот он, прямо перед вами.
— Я все монастыри в Москве знаю! У меня книжка, такая хорошая — батюшка дал!
Ее глаза любят меня, Москву, батюшку, 1-й Верхний Михайловский. Я смотрю на косынку вокруг Витиной шеи.
То, что ты принимаешь за тоску, чаще всего что-то другое.
В день рождения Пушкина на Пушкинской площади устроили книжный развал. Торговали старыми книгами за “дорого”, по большей части мужчины пенсионного возраста, иногда моложе, все в замасленных рубашках, с пропащими полуулыбками или мрачные. Это оно меня высмотрело, а не я его — “Москва — Петушки”, первое издание, с бутылками на обложке. Я взяла, и из книжки выпало старое черно-белое фото: пустынная местность, горизонт, посредине торчит какая-то будка не то землянка.
— Это Владивосток, — сказал продавец из “мрачных”, не дожидаясь вопроса, и убрал фото за пазуху.
Не убегай от тоски. Потому что она не хищник, который тебя преследует, а собака, которая трусит рядом. Загляни ей в глаза, потрепи по холке. Скажи ей: ты моя собака, я люблю тебя.
Толя приподнялся и поцеловал меня.
— Ты мечтаешь о счастье, — сказал он однажды и улыбнулся совсем как продавец с книжной барахолки, будто счастье сразу встало перед ним в виде чего-то маленького. — Это придет. Всем выпадает немного счастья.
— Не хочу никуда лететь, — сказала я. — Хочу сидеть на твоей ладони.
Он с чем-то возился за кухонным столом, черные от смазки пальцы перебирали детали, как будто лепили из пластилина. Попросил подать отвертку, и я вложила ему в руку.
— Галя до сих пор живет там, в 1-м Верхнем Михайловском проезде, напротив “Дачи-голубятни”, — сказала я. — Я узнала: она до сих пор живет там.
Отвертка крутилась быстро-быстро, а я догадалась, что это у него: дверной замок.
— Да что ты говоришь, — сказал Толя.
Я смотрела на белую ребристую ручку в масленых пальцах.
— Мне вчера приснилось, будто ты куда-то едешь и зовешь меня с собой. У тебя во сне был “трабант”. Смех, правда?
Ручка отвертки лоснилась и переливалась, а Толя вытер пальцы ветошью, долго мыл руки и тер щеточкой ногти, и мы сели пить чай.
Он не позвонил ни через день, ни через два, а потом прошла неделя. И я не звонила.
Как-то днем я шла по Малой Калужской, сзади поздоровались, и я узнала голос.
— Здравствуйте, — сказал он, обогнав меня, — я Синяя Птица Счастья. Исполню одно ваше заветное желание.
— Пусть Толя вернется, — попросила я.
Он стоял передо мной, хлипкий, сутулый, большеголовый и длиннорукий, в очках, с темным “ежиком”, и пальцы его — указательный и средний — на обеих руках были скрещены, как плоскогубцы.
— Пусть Толя вернется, — сказала я и пошла вперед быстро, стараясь не побежать.
На задворках, куда выходит “Металлоремонт”, живет молодая собака, черно-пегая, легкая, похожая на шакала. Она робко выбегает откуда-то, почуяв человека, чтобы тут же отскочить. Она всех боится, кроме Толи, который ее прикармливает.
Мне бывает жаль, отчего мы с Толей познакомились не так, что вот я принесла бы ему сюда на починку сломанный зонтик. Вот я бы вошла и сначала попала бы на Толиного помощника Макса, который с отличием окончил ПТУ, и Толя им гордится, но я бы не знала, что это Макс, и просто поздоровалась бы, выложив перед ним зонтик. И Макс зычно позвал бы, повернув только толстую шею, и то чуть-чуть, а туловище оставив как есть: “Анатолий Алексеич!..” Толя вышел бы в своем сизом халате, и Макс шмыгнул бы носом: “Для вас работа”. Толя молча взял бы невесомый зонтик, как берут что-то тяжелое, отошел бы с ним в сторону, стал бы разглядывать и вдруг открыл бы, точно выстрелил, судорожно сморгнув.
— Анатолий Алексеич!.. — позвал Макс.
Толя вышел, увидел меня и сразу сказал:
— Пойди пока в “стекляшку” у метро, выпей чаю — я через сорок минут заканчиваю.
Я не пошла в кафетерий, а сорок минут гуляла по району. Потом я испугалась, что он пойдет за мной в “стекляшку” и мы разминемся, и заспешила туда, и правда еле успела. Толя стоял внутри и озирался. Я подождала несколько секунд у него за спиной, потом коснулась его локтя. Он как-то неуклюже развернулся, как проворачивается сломанный замок.
Я сказала:
— Я вчера в Нескучном саду кормила белку. Ты замечал, что белка горбата, когда сидит? Знаешь, у нее такой продолговатый хрупкий горбик — как детская рука в варежке.
Толя сказал:
— Все мелкие звери хрупки и некрасивы вблизи.
— А птицы, — сказала я, — птицы красивы.
— Птицы красивы, — согласился Толя.
В жизни никогда ничего не происходит. Жизнь сама происходит. От маленького чешского города, залитого огромным и несводимым пятном заката. От трамвайной улицы где бы то ни было, от любой улицы, пущенной под откос к реке. От меня и от Толи. Господи, мы же Твои дети, а улицы — наши дети.