Киммерийская крепость - Вадим Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он спокойно, медленно – на виду – протянул руку и достал иглу из шеи Арона. Крупнер, почувствовав, что может шевелиться, задышал бурно, закашлялся, схватился обеими руками за горло… Гурьев показал ему иголку:
— Вот так, дядя Арон. А ты говоришь – попишут, попишут.
— Что… это?!
— Это, дядя Арон, называется – потаённое искусство отсроченной смерти, — чуть обозначил улыбку Гурьев. — Я таких фокусов много знаю. А показал тебе это я не затем, чтобы тебя напугать, а чтобы ты не вздумал, чего доброго, бежать меня спасать и вытаскивать. Я сам себя вытащу, дядя Арон, как Мюнхгаузен, — за волосы. Откуда хочешь.
Крупнер долго смотрел на Гурьева. Потом закрыл глаза, покачал головой:
— Что ж это за масть у тебя такая, Янкеле?! Я про такую масть ничего даже не слышал.
— Просто не было такой масти раньше, дядя Арон, — вздохнул Гурьев. — Ну, что мы всё про меня да про меня. А что, все так Ферзём довольны? И никто на его место не метит?
— Этого я не могу тебе сказать, Янкеле. Не знаю.
— Ты узнай, дядя Арон. Пожалуйста. И шепни мне. А я уж тебя отблагодарю.
— Добре, — опустил голову Крупнер. — Добре.
— Ты на меня не обиделся, дядя Арон? — осторожно спросил Гурьев.
Крупнер поднял на него взгляд:
— Нет. И за науку спасибо, Янкеле. Только ты помни – на всякую хитрую задницу шняга с винтом обязательно находится.
— Не под этим солнцем, дядя Арон, — яростно улыбнулся Гурьев. — Не под этим небом, не на этой земле.
— Ты учти, Янкеле. Эта гнида какие-то гешефты с чекой имеет. Не с легавкой. Не знаю, какие, даже люди его не знают. Он и блатарей наших ссучил, перетряс и перетасовал, как хотел. Это тебе не сявка левая, не баклан какой.
О, подумал Гурьев. Авторитетный товарищ. Ладно, попробую купить эту нежить. На некоторое время. А потом – отрежу лицо и кину портовым собакам. Да. Отличная мысль. Просто штучная мысль.
— А ты давно завязал же, дядя Арон.
— Так и что?! Я всё и всех знаю, и меня знают. Только воевать с Ферзём никто не впряжётся, Янкеле. И если ты лажанёшься…
— Не бывать такому, дядя Арон.
— Ладно, — Крупнер, видимо, решился. — В эту пятницу. В ресторане «Якорь», в десять. Он там часто бывает.
— Не поздно? — усмехнулся Гурьев. — По-моему, Ферзь не меня, а тебя разводит. Тянет время. Для чего?
— Смотри, — проворчал Крупнер. — Смотри, Янкеле!
— Не волнуйся, дядя Арон. Спасибо тебе. Увидимся.
Гурьев поднялся и направился к выходу. Крупнер смотрел ему вслед ещё долго после того, как дверь за ним закрылась. А потом сказал, — сам себе, но громко:
— Дай Бог. Дай-то Бог, Янкеле, — увидимся.
Гурьев, выйдя из молельного зала, вдруг остановился и прищёлкнул пальцами – словно вспомнил что-то. И в два прыжка взлетел вверх по лестнице к раввину:
— Ребе? Вы позволите?
— Конечно, конечно, заходи, реб Янкель, — раввин привстал из-за конторки. — Случилось что?
— Пока нет, слава Богу. У меня к вам ещё один кадровый вопрос.
— Да?
— Кто-нибудь парикмахерским ремеслом у нас пробавляется?
— А как же.
— Составьте моему мастеру протекцию, реб Ицхок. Это женщина, но тот, кто возьмёт её на работу, не пожалеет. Обещаю.
Раввин посмотрел на него, покачал укоризненно головой, вздохнул:
— Жениться тебе надо, реб Янкель. Давай, сосватаем тебя. Вот Дина, Арона дочка, чем тебе не невеста?
— Я внимательно изучаю этот вопрос, ребе, — расплылся в улыбке Гурьев. — Но множить ряды несчастных женщин никак не входит в мои планы. Я жуткий негодяй, ребе. Но всё-таки – не до такой степени.
— Нельзя перелюбить всех женщин, Янкеле, сынок. Ты сгоришь.
— Зато посвечу, ребе.
— Она, конечно же, не еврейка.
— Ну, вот ещё. Нет, разумеется. А разве благочинный, отец Дионисий – да будет благословенна память о праведнике – был евреем, ребе?
— Откуда ты знаешь, реб Янкель? — прокашлявшись, спросил раввин.
— Я многое знаю, реб Ицхок, — усмехнулся Гурьев. — Так как? Документы у неё в полнейшем порядке.
— Я похлопочу, реб Янкель. Завтра зайдёшь?
— Обещал – буду, ребе. До свидания.
* * *Он направился в пустую школу, где дожидались Даша, Шульгин и оба мальчишки. Гурьев продолжал заниматься со всеми троими – по-прежнему считал это необходимым. Он смотрел на них… Чем дальше, тем меньше нравится мне наш иезуитский план, товарищ Городецкий, думал он. Этих я заслоню. Натаскаю, научу. Других тоже, — немногих. Так мало их будет, Варяг. Не нравится мне всё это, Варяг, на самом-то деле. Но другого-то нет?! И возможно ли другое, вообще?
— Яков Кириллыч. А мы в поход пойдём?
— Я, кажется, обещал, — вскинул брови Гурьев. — Что за брожение в рядах?
— Ну… Это вот… С Дашкой.
— Если я сказал «да» – это значит «да», — не мигая, глядя мальчикам в глаза, тихо проговорил Гурьев. — Не «может быть». Не «смотря по обстоятельствам». Да – это да. А нет – это нет. Этим отличается мужчина от тряпки. Понятно?
— Понятно, Яков Кириллыч.
— Это радует, — только теперь Гурьев позволил себе улыбнуться. — Вперёд, бойцы.
Отпустив Степана и Федю, он отправился сопровождать Дашу – опять в компании Дениса. У калитки, отправив Дашу в дом, сказал Шульгину, глядя в сторону:
— За девочку головой отвечаешь. Вместе с Кошёлкиным. Понял?
— Понял. Ты чего?
— У меня дела, Денис.
— А куда… Ох. Виноват, командир.
— Помилован, — Гурьев потрепал Шульгина по руке направился к мотоциклу.
Сталиноморск. 9 сентября 1940
Гурьев к одиннадцати прибыл в школу, очень надеясь прожить сегодняшний день как-нибудь без приключений. Потому что ему нужно было хотя бы час посидеть в полной тишине, сосредоточиться, как следует, и подумать, как жить дальше со всеми вновь открывшимися обстоятельствами. И мышцы размять. Но вместо физзарядки и последующей нирваны ему прямо в руки свалилась напуганная едва ли не до полной невменяемости и зарёванная Широкова.
— Яков Кириллыч! Яков Кириллыч!
— Ну-ну-ну, дорогуша. Не нужно плакать, нужно успокоиться и всё рассказать доброму волшебнику товарищу Гурьеву. Пойдём-ка.
Так, незаметно перейдя на «ты», Гурьев увлёк Татьяну вниз, в шульгинскую каморку, уже чисто до стерильности прибранную и превращённую в школьный филиал «штаба». Денис вопросов не задавал и испарился мгновенно.
Что-то случилось, с беспокойством подумал Гурьев. С мужем что? Или с родственниками? В соответствии со сведениями из личного дела, у Татьяны имелся старший брат, какой-то чиновник флотского наркомата, проживающий с женой и двумя детьми в Москве, и младшая сестрица Наденька, студентка третьего курса ИФЛИ.[84] Сейчас прокачаем, решил он.
Он, в общем-то, хорошо понимал, что представляет собой Татьяна. Незлая, даже неглупая, но легкомысленная и не обременённая твёрдыми моральными устоями молодая, приятная, полная жизни симпатичная советская дамочка. В меру образованная, в меру воспитанная, жадная до удовольствий и приходящая в совершеннейший ужас каждый раз, когда за эти удовольствия приходится расплачиваться. Кокетка, вертихвостка и болтушка, она нужна была Гурьеву именно такой. Такая горячая и ласковая машинка для совокуплений. Очень, очень нужная ему вещь, на самом деле. Не столько для себя, сколько для целевого использования с умыслом и по прямому назначению. Как бы не сорвалось это всё, подумал Гурьев. Что ж ты так рыдаешь-то, дорогуша? Неужели и впрямь что-нибудь случилось?
Он влил в стучащую зубками по краю стакана Танечку полбутылки неведомо как оказавшегося среди Денисовых запасов «Боржома», прежде чем добился более или менее внятного повествования. А добившись, вовсе не обрадовался. Вот совершенно.
Из рассказа Татьяны выяснилось, что брата вместе с женой забрали, детей отправили в детприёмник, а Наденька, вернувшись с дачи одного из своих сокурсников, где отмечался весёлый день рождения в компании не менее весёлых молодых людей, обнаружила опечатанную квартиру. Ни вещей, ни документов. Прослонявшись чуть ли не сутки на улице под дождём, промокнув, оголодав, замёрзнув и насмерть перепугавшись, Надя попала в больницу с тяжелейшим двусторонним воспалением лёгких. Где, как понял Гурьев, жить ей осталось… Мало осталось, подумал он.
— Как ты узнала? — Гурьеву, в общем-то, даже не требовалось особенно притворяться удивлённым.
— Во-о-от…
Всхлипывая, Татьяна протянула ему серый тетрадный листок в косую линейку, исписанный дрожащим, совсем неженским почерком. Даже если учесть, что девочка больна и напугана, почерк всё равно занимательный, подумал Гурьев, мгновенно впитывая в себя текст. Не детский почерк и не дамский. И слог ничего. Как интересно. Далеко яблочко закатилось.
— Когда получила? — быстро спросил он.
— У-у-утром…
Ох, да жива ли ещё, совсем расстроился Гурьев. Отёк – дело быстрое.