Буря - Всеволод Воеводин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Капитан взял бланк, прочел, подумал и сунул его в карман. Маркони и я, мы стояли молча и ждали. Он посмотрел на нас и улыбнулся, — как мне показалось, немного натянуто.
— Чего вы смотрите? — спросил он. Потом добавил, обращаясь ко мне: — Вам повезло, Слюсарев. В первый же рейс попасть в двенадцатибалльный шторм — это хорошая школа. — Трубка его погасла. Вынув спички, он, не торопясь, раскурил её, потом встал и сказал совсем обычным своим тоном: — Спуститесь вниз и позовите мне Овчаренко… И еще Аптекмана… Я буду у себя в каюте…
Я попытался открыть дверь. Ветер нажимал на дверь, и я долго боролся с ним, а когда я всё-таки выбрался на палубу, он этой же дверью чуть не прищемил мне пальцы и с такой силой погнал меня, что, цепляясь за поручни, я еле удержался, чтобы не упасть. Снег слепил глаза, я ничего не видел. Втянув голову в плечи, я ощупью добрался до трапа. Ступенька за ступенькой спускался я вниз, крепко прижимаясь к поручням. Мне казалось, что стоит мне отпустить руки, и ветер подхватит меня и будет долго носить над морем, пока не швырнет в воду. Пожалуй, я был не так уж далек от истины. Унести меня за борт ветер, во всяком случае, мог. Спустившись, я побрел по палубе, и ветер дул мне теперь в лицо, и несколько метров до двери столовой показались мне бесконечными. Тучи брызг носились в воздухе. Я был весь мокрый. Я не отличал уже свист ветра от грохота волны, рушащейся на палубу, от ударов брызг в стены надстройки. Всё сливалось в оглушающий рев, и казалось, — уши человека не могут вынести такого напряжения.
Наконец я нащупал дверь в столовую. Яркий свет ослепил меня. Пол уходил из-под ног, и стены наклонялись так, что не с моим опытом можно было удержаться на ногах. Но зато отдыхали глаза, и кожу уже не кололи брызги и снег, и мышцам не приходилось бороться с ветром. В столовой было очень много народа. Донейко возился у киноаппарата, и что-то у него не ладилось, потому что он хмурился и, видимо, про себя ругался. Остальные сидели за столами, многие по два на одном стуле, а несколько человек пристроились на полу. Овчаренко сидел рядом с Аптекманом. У меня отлегло от сердца. Очень уж не хотелось мне тащиться ещё в каюту к механику. Шагая через сидящих, беззлобно ругавших меня на чем свет стоит, я подошел к Аптекману и Овчаренко и передал им приказание капитана. Оба были, видимо, удивлены, но спрашивать ни о чем не стали и, перешагнув через несколько человек, вышли из столовой.
Ветер свистел за стенами, с грохотом на палубу рушились волны, брызги били в иллюминаторы, а в столовой молча сидели матросы, и никто не сказал ни одного слова, даже Донейко перестал возиться у аппарата и бормотать ругательства. Он молчал и выжидающе смотрел на меня. Я огляделся, — на меня смотрели все, как один человек. И все, как один человек, молчали. Я почувствовал, что улыбаюсь жалкой, заискивающей улыбкой.
— Интересно, который час? — сказал я, чтобы что-нибудь сказать, и совсем растерялся. Прямо передо мной на стене висели часы. Казалось, никто не слышал моих слов. Казалось, они и не были сказаны. Несмотря на рев моря и ветра, казалось, что в столовой мертвая тишина.
— Ну, расскажи-ка нам, Женька, что там такое случилось? — тихим, ласковым даже голосом сказал Свистунов. Краска бросилась мне в лицо. Игра в прятки подходила к концу.
— А что такое? — спросил я фальшивым и неискренним тоном. И тут заволновался Балбуцкий.
— Как это что такое? — заговорил он, покраснев и размахивая руками. — Как это что такое? Ты что думаешь, — нас не интересует?.. Ты думаешь, — мы не понимаем, что ты знаешь… что ты болтал Свистунову, а?.. А ну-ка, скажи.
— Заткнись, поросенок, — резко сказал Донейко. — Не в этом дело.
Он подошел ко мне и стал прямо против меня, внимательно глядя в мои глаза. Все остальные молчали, и я чувствовал на себе десятки внимательных взглядов.
— Я верю Студенцову, — отчеканил Донейко, — пожалуй, все здесь верят ему. А он нам почему не верит? — Он огляделся. Свистунов за всех кивнул головой. — Что за история с этими двумя, с Мацейсом и Шкебиньга? Почему они бежали? Может быть, как крысы с корабля? А?
— Да я-то почем знаю? — пролепетал я.
— Оставь! — Донейко махнул рукой. — Длинно рассказывать, но поверь, что это всякому ясно. Да если бы мы и сомневались, так, честное слово, достаточно на тебя посмотреть. Ты что — от холода покраснел, что ли?
Это был очень сильный довод. Я понимал, что мне крыть нечем. Я молчал. В эти тяжелые для меня секунды я снова и снова перерешал: что мне делать? Что я, в сущности говоря, не, имел права говорить? На одну секунду мне пришла в голову мысль, что я ничего не знаю такого, чего бы не знали и остальные. Но тут же я понял, что это не так. Дело было не в существенных фактах, дело было в мелочах, в случайных фразах, в тоне, которым со мной говорили беглецы. Само по себе их бегство никого не могло испугать. В обстоятельствах бегства, в совпадении бегства со штормом, в том, что никакой радиограммы не было и, значит, не было у них оснований опасаться, в их ужасе при пробуждении в шлюпке, в этом было то непонятное и угрожающее, что могло испугать команду. Именно об этом, понял я, Овчаренко просил меня не рассказывать.
Я молчал, и товарищи мои смотрели на меня зло и внимательно.
— Ты пойми, — сказал Донейко, — тут ребята не из детского сада, и мы — что ты ни говори — хорошо знаем друг друга. Прямо скажу, тут почти все не ангелы, кроме разве Балбуцкого. Но бичей и бандитов тут нет. Тут все свои. И если две сволочи бежали, это касается всей команды. Студенцов нам может не доверять, но ты член команды. Мы тебя спрашиваем: в чем дело?
Я молчал. В этом мучительном положении я сохранил одну только упрямую мысль: «Я не должен ничего, говорить». Не знаю, долго ли мы так стояли. Мне казалось, что очень долго. Потом вой ветра усилился. Холод ворвался в столовую. Я обернулся. Овчаренко закрывал дверь. Он повернул ручку, опять ветер завыл глуше. Овчаренко снял фуражку и сбросил с нее мокрый снег. Мельком он кинул взгляд на меня и Донейко, стоявших друг перед другом, на команду, сидевшую неподвижно, и я почувствовал, что он понял моё положение. Донейко повернул к нему спокойное и деловитое лицо.
— Будем начинать, Платон Никифорович? — спросил он.
— Капитан запретил киносеанс, — сказал равнодушным тоном Овчаренко. — Он считает, что команда должна быть на палубе.
Все как молчали, так и продолжали молчать, но такое внимание, такое напряжение было в этом молчании, что общий невысказанный вопрос, казалось, звучал в воздухе. Это чувствовали все, и, хотя вопрос не был задан, все ждали ответа. Один Овчаренко ничего, казалось, не чувствовал. Он вынул платок и вытер мокрое от снега лицо.