Русский садизм - Владимир Лидский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очнувшись немного спустя, я обнаруживаю себя среди растерзанных женских трупов и в отчаянии гляжу в их изуродованные, забрызганные кровью и спермой лица, а подняв глаза вверх, вижу ясное небо, трепещущие под свежим ветром молодые листья берез, веселых птиц, рассевшихся среди ветвей и беззаботно щебечущих в наконец-то наступившей тишине…
С трудом выбравшись из балки, я бреду в город и долго плутаю среди незнакомых улиц. В подворотнях одичавшие собаки рвут трупы. Выбитые двери подъездов, высаженные стекла в окнах домов. Засохшие пятна крови на тротуарах, кое-где застывающие студнем багровые лужи. Мусор, экскременты, ружейные гильзы, остатки разбитого домашнего скарба, рваная одежда, битые кирпичи.
Ни души. Ни звука. Мир после жизни. Мир после смерти. Мир, от которого отвернулся Бог… Свет меркнет в моих глазах, и я теряю сознание…
Открыв глаза, я обнаруживаю себя на крашеной лавке в одной из комнат реального училища, которое узнаю по портретам ученых-естествоиспытателей. Надо мной склоняется озабоченное лицо Григорьева, опухшее и синюшное, с дьявольски хитро посверкивающими глазами. «Ну, что, брат, очнулся? — бодро говорит он. — Ты уж два дни лежишь, вставай, письменник, пора и честь знать. Поди, трохи поешь, да поедем верхами, покажу тебе наши достижения, ты такого отродясь не бачив». Я с трудом встаю, пытаюсь что-то сказать, но слова не идут из моей глотки, только свистящее шипение. Тело перекручено, напряжено и болит, будто из-под палок; кое-как двигаюсь к дверям, потом слышу голос атамана: «Брось, брось, ты ж вояка, подведите-ка ему коня!». На улице мне дают коня, подсаживают, и, утвердившись в седле, я оглядываю окрестности. На улицах перепуганные евреи, поминутно озираясь и вбирая головы в плечи, убирают трупы соплеменников; объединившись по двое-трое, подбирают тела, грузят их на телеги. Трупы уже смердят, многие обгрызаны собаками до костей, жуткие оскалы черепов улыбаются в небо, посылая последнюю радость — радость избавления от мучений — своему Иегове, скрывающемуся в облаках. «Что ж ты удивлен, хлопче? — слышу я голос атамана, гарцующего рядом на лошади. — Это я приказал три дни не хоронить жидовскую национальность. Нехай трясутся, кто остался живу!»
Мы едем к станции, с нами небольшой отряд приближенных атамана. Выезжаем в степь; немногочисленные оставшиеся в живых евреи копают огромную яму, бессильно двигая заступами и лопатами. По краям ямы вповалку набросаны трупы, смрад стоит невыносимый. Тянутся телеги из города, груженные штабелями голых тел; возницы, избавившись возле общей могилы от страшного груза, поворачивают за следующей партией.
Лошади храпят, им страшны мертвые тела.
Мы подъезжаем посмотреть, как работают землекопы; атаман зажимает нос платком. Мои глаза мельком пробегают по трупам, и я в ужасе вижу толстых белых червей, копошащихся в их разверстых ранах. Мертвых очень много — горы и горы, две большие ямы уже заполнены и почти засыпаны. Мы с Григорьевым стоим чуть поодаль от остальных, кони свиты беспокойно переминаются с ноги на ногу, бойцы, покуривая в седлах, обмениваются короткими репликами. Евреи устало, монотонно работают, вполсилы двигая заступами; после короткой команды они выбираются из ямы, сталкивают мертвых вниз и так же медленно и монотонно начинают засыпать их. Кони по-прежне-му нетерпеливо топчутся на месте. Наконец седоки бросают цигарки. Григорьев небрежно машет платком, как будто желает избавиться от надоедливой мухи; всадники, ослабив поводья, дают шпоры коням и, на ходу выхватывая оружие, беспорядочно палят в евреев. Быстро достигнув края могилы, кони теснят людей — те падают прямо на полузасыпанные трупы.
Всадники выхватывают шашки…
«Красиво», — вздыхнает Григорьев…
Тем же днем мы покинули город и два дня простояли в каком-то местечке.
Я был абсолютно болен, плохо ориентировался в происходящем, ничего не соображал. Мой бедный мозг одну за другой беспрерывно прокручивал, словно в кинематографе, недавние картины зверств и расправ. Чтобы забыться и хоть на время избавиться от страшных видений, я начал пить. Но спирт и самогон плохо помогали, я без конца блевал, выворачивая нутро наружу. В одном из утренних застолий я, будучи с ночи вдребезги пьян, наговорил Григорьеву таких страшных слов, что он в ярости выхватил револьвер и выстрелил с явным намерением меня убить, но, спьяну промахнувшись, тут же опомнился и потащил меня за шиворот на улицу, изрыгая проклятия и дикую матерщину. На улице он долго и страстно избивал меня кнутом и преуспел в этом так, что я сутки провалялся на дороге без памяти, а когда очнулся, кое-как уполз за сельцо и, отдышавшись в заброшенных огородах, благоразумно убрался в ближний лесок. Там я плутал некоторое время, ел листья и корешки и, в конце концов, попал в расположение махновцев. То, что они махновцы, я узнал, конечно, позже, а при первой встрече был моментально посажен на мушку, от неминуемой гибели спасло меня только мое беспомощное положение. Я был препровожден в махновский штаб, и атаман вышел лично посмотреть на меня. Выслушав мой краткий рассказ, он распорядился накормить меня и отправить в лазарет. Когда я немного пришел в себя, Нестор Иванович имел со мной несколько обстоятельных бесед, поверил мне во всем и не увидел во мне лазутчика.
После выздоровления я стал работать в культпросветотделе Повстанческой армии: писал воззвания, листовки и статьи для махновской газеты «Путь к свободе», выполнял некоторые штабные поручения и вскоре стал своим для самого атамана и многих его командиров.
Григорьева, между тем, били по всем фронтам. За какие-то две недели он потерял Кременчуг, Кривой Рог, Знаменку, Николаев, Херсон, Очаков. Капитулировала и столица Григорьева — Александрия. Пришли вести о гибели любимых командиров атамана-Горбенко и Масенко, известных садистов и убийц. В общей сложности в конце мая Григорьев потерял около восьми тысяч человек — убитыми, ранеными и пленными. Началось массовое дезертирство. Юрко Тютюнник, бросив своего покровителя, кинулся к Петлюре, очевидно, поняв всю бесперспективность дальнейшего сотрудничества с Григорьевым.
Однако в июне атаман еще действовал. Правда, идейность его сильно потускнела, и если раньше он на каждом шагу орал о засилье коммунистов и о диктатуре одной партии, то теперь занимался исключительно грабежами и больше помалкивал, воздерживаясь от крикливых заявлений и выпусков громовых универсалов. Да и кто бы ему теперь стал их писать?
В Приднепровье орудовали старые григорьевские командиры, отколовшиеся от него, но хорошо усвоившие его ухватки; сам Григорьев совершал налеты на железнодорожные станции, грабил эшелоны, выгребая из них все подчистую, неоднократно пытался захватить свою вотчину Александрию. Но дни его были сочтены, это было яснее ясного.
Туго приходилось и Махно. В конце мая — и мне пришлось испытать это на собственной шкуре — махновская армия подверглась жестокому разгрому со стороны добровольцев. Атаману во главе оставшихся войск со штабом и командирами удалось отступить в безлюдные степи. Антонов-Овсеенко в панике потребовал нашего отхода к Харькову, потому что для красных в те дни вполне реальной была возможность потерять север. Однако Махно не пожелал идти на заклание. Нестор Иванович был чутким военным стратегом и мгновенно понял, что его посылают в гибельный котел. Он не стал выполнять приказ, а неделю спустя до нас дошел новый приказ за подписью Троцкого, в котором председатель Реввоенсовета проклинал махновскую армию и ее командира, объявляя нас виновниками сокрушительных разгромов на Южном фронте.
На пятнадцатое июня атаман наметил созвать в Гуляйполе съезд представителей воинских частей и крестьян пяти уездов, чтобы обсудить создавшееся положение. По приказу Нестора Ивановича я принимал участие в подготовке этого съезда, на котором Махно планировал полностью отмежеваться от красных. Наверху это прекрасно понимали, поэтому не случайным оказался приказ Троцкого, уже неделю тому назад решившего нанести предварительный удар. Махно становился опасной силой. Чекисты начали охоту за ним, но наша контрразведка работала слаженно и четко, отводя все удары, предупреждая заговоры и провокации. Красное командование требовало арестовать и уничтожить атамана, но он уходил от опасности, умело маневрируя и при этом умудряясь решать военные задачи. Однако нескольких штабных чекистам все же удалось захватить — это были люди из рабочей группы, готовившей гуляйпольский съезд, среди них члены штаба Михалёв-Павленко и Бурбыга, члены Военного революционного совета Олейник, Коробко, Костин и даже начальник штаба Озеров. Сам я чудом избежал ареста, по счастливой случайности оказавшись в это время в нескольких верстах от места событий.
Все мои товарищи были незамедлительно расстреляны в Харькове по приказу Ревтрибунала.