Бруски. Книга I - Федор Панфёров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я и была свободна. Ну, говори, чего стал?!
– Так что… не болит у тебя? Павла-то не жалко? Ведь какой-никакой, а…
Улька поднялась, вздохнула, скривила губы:
– Нет! Чего жалеть! Таких дураков убивать надо, чтоб других они не мучили… Эх, Кирюша! – Она посмотрела вдоль орешника. – Даже рада. Вроде опять в девках я… И у меня… Да зачем ты все это тревожишь? А?
– Ну, вот и хорошо. А теперь вот еще что. Ежели позовет тебя человек, ну, кто любит тебя… Ну, вот… ну, как я, – сбился Кирилл, будто рысак на бегу. Разозлился на себя, потом засмеялся: – Да просто: пойдешь со мной? Прочь отсюда, из села?
Улька потупилась, зло задергала ветку орешника.
– А Зинка?
– Гусь свинье не товарищ. Кто из нас свинья, а кто гусь – не знаю… Только не по пути.
Кирилл долго говорил о каком-то другом человеке. Улька многого не понимала, но ей было радостно и оттого, что он говорит с ней не о куске, не о лошадях, а о чем-то совсем другом, что, может быть, еще не ясно и для него-то самого, – говорит о заводе и ставит ее, Ульку, наравне с собой, с таким большим, каким он казался ей, особенно в это утро. И билось у нее сердце, и хотелось ей ласково, как делает это счастливая мать с первенышем, приласкать его и положить его кудлатую голову к себе на грудь.
8
У двора Степана Огнева толпились мужики, толпились они и во дворе – курили в пригоршню, шептались, словно боясь кого-то разбудить, а на приступке сеней, рядом с Пановым Давыдкой, сидел Петька Кудеяров. В драке на долине ему разорвали рот. Трудно было говорить, но он шамкал, без конца рассказывая о том, как началась драка. На него шикали, он на миг смолкал и вновь начинал, кряхтя и ежась. Иногда кто-нибудь из мужиков подходил к Давыдке, тихо спрашивал:
– Ну, как?
– Ничего, – отвечал Давыдка. – Лежит там, – добавлял он, показывая рукой на избу, а другой – преграждая дорогу.
В избе на кровати лежал Степан Огнев. Голова у него была перевязана, борода, усы, волосы сбриты, отчего он казался совсем молодым, только частые морщины около губ и глаз да густые с проседью брови выдавали его пожилые годы. Лежал он тихо, не стонал, иногда жмурил глаза и этим заставлял вскакивать с лавки Грушу и припадать ухом к его губам.
– Ничего… так, маленько, – шептал он, стараясь улыбнуться.
Потом вновь лежал молча, без движения. Ему не верилось, что он умрет. Мысль о смерти ему пришла только в тот момент, когда Павел Быков ломом сшиб его с ног, но потом, когда его выволокли из толпы и принесли в избу, он уже старался больше не думать о смерти и всеми силами хватался за жизнь. Несмотря на невыносимую боль в голове, он напряженно думал совсем о другом, и Груша видела, как у него менялись глаза. Они то хмурились, то безразлично смотрели в угол избы, то вдруг вспыхивали радостным блеском, то делались ледяшками, как у дедушки Харитона в гробу. Тогда она ниже припадала к его лицу и, упорно всматриваясь, гладила его похудевшую за ночь руку.
Заметя беспокойство Груши, он знаком попросил ее сесть к окну, рядом со Стешкой, а сам свободнее раскинул свои мысли. Но тут же перед ним завертелись дрожки на трех колесах: они поскакали по потолку, по стенам, потом закружились, завертелись около его головы с невероятной быстротой и куда-то разом провалились, а из-под затылка вынырнул Егор Степанович Чухляв и как-то тихо, незаметно перелетел и сел в ногах. Лицо у него сморщенное, а из глаз бегут мутные слезы.
– Ну, что, сынок, не послушался? Вот и не послушался.
– Уйди, – говорит Степан и хочет пнуть Егора Степановича, а нога не слушается, и голос тонет где-то у него же в груди. – Уйди! – еще раз громко кричит он. – Ну, что не вовремя…
– Ну, уйду, – соглашается Егор Степанович и ныряет за голову, а через миг вновь сидит в ногах и гладит пятки Степану… Потом его руки – с длинными, будто змеи, пальцами поползли от пятки по ноге выше, зашуршали у Степана на животе, перебрались на грудь – сдавили.
– У-уй-ди-и… ну-у-у-у! – И тут же Степан почувствовал, как на голову легло что-то холодное, приятное – открыл глаза. Склонившись над ним, стояла Стешка, и Аннушка легонько теребила ворот его рубахи. Он улыбнулся и позвал Стешку сесть рядом с ним. И тут же (сам не зная почему) он припомнил один из таких случаев, какие обычно проходят без следа в памяти. Осенью прошлого года он ехал из Илим-города на дрожках, выклянчив их в исполкоме. Была ночь. Лил дождь. Еще на постоялом дворе он заметил, что гайка на оси у дрожек ослабла. Он потрогал ее рукой, подумал о том, что она дорогой непременно слетит, да какая-то другая мысль оторвала его от гайки, и, выезжая с постоялого двора, он, думая о чем-то другом, в то же время где-то в глубине думал и о гайке… но так и не поправил ее. А когда проехал верст двадцать, утопая колесами в жидкой осенней грязи, слетело колесо. Он долго в грязи шарил гайку – не нашел и очутился в нелепом тупике… Если бы это была простая телега, тогда он отломил бы часть кнутовища и воткнул бы вместо чекушки в ось. Но в оси дрожек не было отверстия для чекушки, – тут был винт, и нужна была гайка. Он долго ломал голову и в конце концов, надев колесо, привязал его вожжой и на трех колесах под проливным мелким осенним дождем тихим шагом – только к утру – приехал в Широкое. Вспомнив про этот случай, он, тихо улыбаясь заключил:
– Чудак, про гайку-то и забыл… А собственники – огромнейшая гайка. Кирилл гнилую картошку дал беднячку – вот гайка. Мужики на поливе подрались – вот гайка. А мы успехом вскружились и забыли – мужик собственник: за ведро воды глотку другому перервет.
Он поманил Грушу и тихо шепнул:
– Вот когда обрили меня… А ты не робей!
Груша через силу засмеялась и ушла в чулан, вытирая слезы.
За окном загудели. Ко двору кто-то подъехал. Затем в избу вошли Яшка Чухляв, доктор, Захар Катаев, за ним другие мужики. Мужики вытянули шеи и замерли на месте.
– Ну, как себя чувствуем? – весело заговорил доктор, стаскивая с себя запыленный плащ.
Он попросил мыла, полотенце, воды. Вымыл руки и подошел к Степану. Долго разматывал марлю на голове. В тишине слышался скрип отдираемой марли. На лбу у доктора появились капельки пота, руки дрогнули… Он не выдержал, опустил руки и сдержанно проговорил:
– Железный, не пикнет, – он посмотрел на всех и тут же бодро добавил: – На ноги непременно встанем: такие не спотыкаются… Эх, доктором бы вам быть, Степан Харитонович, хирургом…
Степан от нестерпимой боли крепко зажмурил глаза и неожиданно застонал. Доктор заторопился, а когда кончил перевязку, поднялся и, потирая руки, долго смотрел на больного, как цыган на хорошего коня, потом заговорил:
– Ну, мы непременно поправимся… А вот мужиков надо распустить. Пусть они войдут, посмотрят, да и по Домам, а то толкотней у двора они тревожат хозяина.
– Ну, пошли, пошли, – заговорил Захар Катаев, толкая мужиков к выходу.
Мужики вышли. Егор Степанович Чухляв задержался в углу. Тихим шажком, ровно кот к воробышку, подошел – и сел рядом со Степаном. Груша замахала руками доктору. Тот, не поняв, отошел в сторонку, а Егор Степанович сказал:
– Пришел к тебе, сваток… Поглядеть аль что… Вишь, сковырнули тебя… чужие люди… С родней, я так думаю, надо бы… – И у Егора Степановича потекли слезы.
Степан мигнул. Егор Степанович припал ухом к его губам.
– Младенец ты, Егор… – прошептал Степан. – Младенец. Меня не будет – есть кому дело вести… семья нас большая… А вот у тебя где вечность?… Бобыль!..