Сочинения Иосифа Бродского. Том VII - Иосиф Бродский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Более великодушное объяснение феномена объединенной Европы состоит в том, что по ходу дела представления о гласе народа или правлении большинства выродились в представление об общем знаменателе и смешались в сознании некоторых с чертой, предваряющей «итого». В этом нет ничего удивительного, поскольку и то и другое сводится к цифровому выражению. К тому же в определенном возрасте такого рода вещи неизбежны, а демократии ничто человеческое не чуждо. Ей и сейчас уже трудно справляться с нашим растущим числом; альтернативы же, если и есть, то все довольно мрачные. Что опять же свойственно человеку, особенно в определенном возрасте.
Итак, она склоняется к еврократии, прописанной как болеутоляющее лекарем в лице Европейского валютного союза.
Пилюля имеет ощутимый привкус немецкой марки, и это вполне сильное лекарство, чьи побочные эффекты предполагают постепенное сведение на нет национального суверенитета, территориальной целостности, независимой внешней и в конечном счете внутренней политики. Однако болезнь слишком запущена; и, учитывая огромный разрыв современной демократии между избирателями и избранниками, различие между национальным правительством и наднациональным для рядового избирателя — лишь дополнительное упражнение в абстракции. Так или иначе, если наш пациент не решается заглотнуть пилюлю, врач может несколько скостить процентную ставку; если же пациент отказывается наотрез, процент подскакивает.
Именно деньги прописывают такой режим, поскольку деньги хотят, чтобы ими распоряжались более эффективно, чем современными республиками. За этим стремлением к Объединенной Европе не кроется никаких тайных умыслов ни со стороны индивидуумов, ни целых этносов, а просто стихийная логика денег, которая сродни логике воздуха, земли, огня или воды — логика накопления и/или экспансии. Это означает колоссальную культурную реорганизацию в Европе, где лютеранское мироощущение подминает под себя территорию с исторически господствовавшим там католицизмом. Во всяком случае, если вы хотите заколачивать башли — простите, дойче марки,— вам придется позабыть о сиесте.
Полагаю, что это плохие новости для литературы на европейских языках, равно как и для самих языков. Объединенная Европа неизбежно будет поощрять полиглотство; ценой, которую придется за это заплатить, станет потеря читателя национальных литератур и низкий уровень владения родным языком. Последнее, конечно, на руку еврократии, поскольку языковая точность, благозвучие и красноречие — ее злейшие враги. Когда говорят деньги, диалог невозможен. Отчасти идея Объединенной Европы зашла так далеко именно из-за уровня речи, который присущ практически любому политическому высказыванию.
Что бы там ни было, не думаю, что от Объединенной Европы будет толк. Европу традиционно изображали в виде девы, плывущей на быке. Быком был, конечно, Юпитер, принявший этот облик, чтобы похитить деву и где-нибудь ею насладиться. В целом Юпитер был не промах по части принятия личин и довольно беспорядочен в связях,— так сказать, его диапазон был чрезвычайно широк: лебедь, орел, бык, кто угодно. Но он никогда не представал пред девой в форме чистогана. Однажды, правда, он обернулся золотым дождем, и Тициан изобразил его в виде ливня золотых дукатов. Однако то была другая дева: не Европа.
То была Даная, мать Персея. Результат этой инвестиции Юпитера, безусловно, оказался гибельным для ее отца, поскольку Персей со временем убил Акрисия, хотя и неумышленно. Но именно это и делают деньги — тем более, что этимологически имя Акрисия предполагает сразу и прирост, и слабый критический дар, и неспособность справиться с кризисом. Короче, отсутствие проницательности и благоразумия.
Не правда ли, звучит знакомо? Деньги, осмелюсь сказать, всегда Эдиповы. Лучше тогда забыть про Тициана и обратиться к изображению этого эпизода Рембрандтом. Еще лучше было бы избежать контаминации и не отвлекаться от нашей простодушной девы по имени Европа и ее маленькой истории об этом симпатичном белом быке по кличке Юпитер. С ним дева, по крайней мере, сможет повидать разные земли, особенно к югу. И, так сказать, задаром. Вы же не хотите отослать ее обратно в Страсбург.
1992
О ЮЗЕ АЛЕШКОВСКОМ
1
У Михаила Зощенко есть небольшая повесть, начинающаяся словами: «Вот опять будут упрекать автора за новое художественное произведение». За этой ремаркой великого нашего ирониста стоит то весьма простое и весьма серьезное обстоятельство, что любой писатель, независимо от его отношения к самому себе или реальности, им описываемой, всегда относится к выходу в свет своих произведений с некоторой неприязненной настороженностью. Особенно — если речь идет о собрании сочинений. Особенно — если в нескольких томах. Особенно — если при жизни. «Да,—думает он,— вот до чего дошло».
В современном сознании — как в писательском, так и в читательском — словосочетание «собрание сочинений» связано более с девятнадцатым веком, чем с нашим собственным. На протяжении нашего столетия русскую литературу, заслужившую право так именоваться, сопровождало сильное ощущение ее нелегальности, связанное прежде всего с тем, что в контексте существовавшей политической системы художественное творчество было, по существу, формой частного предпринимательства — наряду с адюльтером, но менее распространенной. Оказаться автором собрания сочинений в подобных обстоятельствах мог либо отъявленный негодяй, либо сочинитель крайне бездарный. Как правило, это, впрочем, совпадало, не столько компрометируя самый принцип собрания сочинений, сколько мешая ему водвориться в сознании публики в качестве современной ей реальности.
Неудивительно поэтому, если писатель, выросший и сложившийся в вышеупомянутом контексте, испытывает чувства некоторой озадаченности, обнаруживая свое имя в непосредственной близости от словосочетания, сильно отдающего минувшим столетием. «Вот, значит, до чего дошло,— думает он.— Видать, и этот век кончается».
2
Он не далек от истины, заключающейся в том, что кончается нечто гораздо большее, чем столетие. Завершается, судя по всему, затянувшийся на просторах Евразии период психологического палеолита, знаменитый своей верой в нравственный процесс и сопряженной с ней склонностью к утопическому мышлению. На смену приходит ощущение переогромленности и крайней степени атомизации индивидуального и общественного сознания. Сдвиг этот поистине антропологический и для литературы, ему предшествующей, чреватый неприятностями.
Собрания сочинений, почти по определению, рассчитаны на будущее; и для того будущего, на пороге которого русская литература сегодня оказалась, она не очень хорошо подготовлена. Утверждающая или критикующая те или иные нравственные или общественные идеалы, она вполне может оказаться для будущего читателя — с его атомизированным мироощущением — представляющей интерес более антикварно-ностальгический, чем насущный. Как способ бегства от реальности она, безусловно, сможет сослужить свою традиционную службу, но бегство от реальности — всегда явление временное. Значительной доле вышедшего из-под русского пера в этом столетии суждена, скорей всего, участь произведений Дюма-отца или Жюля Верна: если литература девятнадцатого века содержит для современного писателя какой-то урок, то он прежде всего в том, что ее истины легко усваиваются человеком нашего времени уже в четырнадцатилетнем возрасте.
К этому следует добавить еще и то, что двадцатый век оказался весьма плодовит и как прозаик, и как издатель. Количество написанного и опубликованного только во второй половине нашего столетия с лихвой перекрывает все предшествующее, вместе взятое, с момента возникновения книгопечатания. Будущий читатель, таким образом, сталкивается с выбором, неограниченность которого не имеет прецедента в человеческой истории и содержит элемент бессмысленности. Литература на сегодняшний день превратилась в явление демографическое: провидение, видимо, старается сохранить традиционную пропорцию между числом писателей и читательской массой. Нетрудно представить поэтому, что автор выходящего в свет нового художественного произведения может покачать головой и процитировать Зощенко.
3
Но если автор данного трехтомника это и сделает, то только по причине любви к великому иронисту. У соловья мест общего пользования с дроздом мест заключения действительно немало общего, но прежде всего — заливистость пения. Как и Зощенко, автор данного собрания работает с голоса; и в этом не столько даже принципиальное отличие произведений, собранных в находящемся перед нами трехтомнике, сколько его пропуск в обозримое будущее. Голос, подобно отпечаткам пальцев, всегда уникален. И если будущее действительно за атомизированным сознанием, то беспрецедентной по своей интенсивности арии человеческой автономии, звучащей на страницах сочинений Юза Алешковского, сужден зал с лучшей акустикой и более наполненный, чем нынешний.