Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго - Андре Моруа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Виктор Гюго — графу де ла Бурдонне, министру внутренних дел, 14 августа 1829 года:
«Соблаговолите, сударь, передать королю, что я умоляю его позволить мне остаться в том же положении, в каком застают меня его новые благодеяния. Как бы там ни было, мне вовсе не надо еще раз заверять вас, что ничего враждебного от меня не может исходить. Королю следует ждать от Виктора Гюго только доказательств верности, лояльности и преданности…»
И тотчас же, с поразительной своей работоспособностью, граничившей почти с чудом, он принялся за другую драму — «Эрнани». Имя героя — Эрнани — взято из названия пограничного испанского городка, через который Гюго проезжал в 1811 году; по сюжету пьеса напоминала «Марион Делорм». Эпиграф состоял из немногих слов: «Tres para una» — «Трое мужчин на одну женщину»; один из них, молодой, пламенный и, как полагается, преследуемый властями человек, — Эрнани (подобие Дидье), второй — безжалостный старик Руи Гомес де Сильва, третий — император и король Карл V. Какими источниками пользовался автор, неизвестно. Несомненно, он обращался к «Романсеро», к Корнелю и к испанским трагедиям; развивая любовную тему, он, вероятно почерпнул кое-что из своих писем к невесте. В «Эрнани» отражена и опоэтизирована драма, пережитая им самим вместе с Аделью. Борьба двух юных влюбленных против роковой судьбы вызвала воспоминания о его собственном прошлом. Дядюшка Асселин, этот буржуа и деспот, некое подобие Карла V, своей фамильярностью с хорошенькой племянницей не раз вызывал у Виктора Гюго взрывы бурной ревности. Предложение умереть после единственной ночи любви сделал в юные годы своей невесте и сам Гюго. Избранная Гюго обстановка позволила ему выразить свою любовь к Испании. «Эрнани» нередко сравнивают с корнелевским «Сидом». Сравнение справедливое. Условности различны, но в обеих пьесах та же атмосфера героизма. Правда, у Гюго больше напыщенности, он «злоупотребляет зооморфическими метафорами» — лев, орел, тигр, голубка.
Пьеса была написана с невероятной быстротой. Начал ее Гюго 29 августа, закончил 25 сентября, прочел друзьям 30 сентября, а в Комеди-Франсез — 5 октября, и она была принята там без голосования. Цензура было воспротивилась, но все же дала разрешение, и прошел слух, что, желая вознаградить Гюго за обиду, нанесенную «Марион Делорм», театр поставит «Эрнани» раньше «Венецианского мавра». Альфред де Виньи вознегодовал. В кружке романтиков уже говорили о его ссоре с Гюго. Но Гюго напечатал в «Глобусе» письмо, исполненное чисто кастильского благородства: «Я прекрасно понял бы, если бы всегда, независимо от даты принятия пьесы театром, „Отелло“ ставили раньше „Эрнани“, но „Эрнани“ раньше „Отелло“? Нет, никогда!..»
Что же произошло? Вероятно, актеры Комеди-Франсез, обиженные тем, что Виньи надменно третировал их на репетициях, сами предложили Гюго поставить «Эрнани» не в очередь. Но он знал, что его подстерегают, завидуют ему. Он написал Сент-Беву: «Надо мной собрались черные тучи, вот-вот разразится ужасная гроза. Ненависть всей этой низкопробной журналистики так велика, что там уже не числят за мной никаких заслуг…» Действительно, «в разбойничьем вертепе газет» Жанен и Латуш уже точили оружие, которое должно было послужить и против «Отелло», и против «Эрнани». Этой общности Альфред де Виньи не желал признавать. Однако академик Вьенне одинаково порочил «двух этих молодых безумцев, которые своими дикими доктринами готовят для нас нелепую литературу». Гневливый классицист Вьенне приводил в качестве образца этого «авантюрного и разрушительного духа, все решительно ниспровергающего», три строки из «Венецианского мавра»:
Сейчас… во вторник утром… иль к обеду…Во вторник вечером иль утром в средуПриди ко мне, иль я к тебе приеду…
Трагедия «Отелло» была поставлена первой, но великой битве предстояло произойти на представлении «Эрнани».
3. Et ne nos inducas… — и не введи нас…
Терзали душу тернии желанья…
Сент-БевВесь 1829 год Гюго работал с утра до вечера, а иногда с вечера до утра, — то он писал, то должен был бежать в театр или к издателям, то обстоятельно изучал старый Париж вокруг Собора Парижской Богоматери или складывал стихи, прохаживаясь по аллеям Люксембургского сада. Меж тем у Сент-Бева уже создалась сладостная привычка приходить ежедневно, а то и два раза в день на улицу Нотр-Дам-де-Шан. Теперь он заставал дома лишь одну госпожу Гюго. Обычно она сидела в саду возле деревенского мостика, а рядом, на лужайке, резвились дети. В начале дружбы двух писателей Адель не играла заметной роли. Новое материнство и кормление грудью маленького Франсуа-Виктора привели ее, как и многих женщин, находящихся в таком физиологическом состоянии, к какой-то мечтательности. Сент-Бев долго держался «самого неопределенного мнения» о госпоже Гюго, но выказывал ей «изысканное почтение». Беседуя с нею наедине, он заметил, что вдали от своего знаменитого супруга она понемногу переходит к душевным излияниям. У Сент-Бева, любившего жить на краю чужого гнезда, была природная склонность к роли духовника. «Он рожден был для того, чтобы носить сутану, — говорит Теодор Пави, — и я помню, как он сказал однажды: „В другое время я был бы монахом и очень хотел бы стать кардиналом…“» Но этот аббат колебался между строгим монастырем траппистов и Телемской обителью. Впрочем, никто лучше самого Сент-Бева в романе «Сладострастие» не проанализировал эту сторону его психологии:
‹‹Я любил узнавать интимные привычки, обычаи в семье, мелочи домашнего уклада; знакомство с жизнью каждого нового дома, в который я попадал, всегда было для меня приятным открытием; уже на пороге дома я испытывал некий толчок, мгновенно улавливал обстановку, с увлечением определял малейшие оттенки взаимоотношения людей. Но вместо того, чтобы направить по прямому пути свой природный дар и вовремя поставить для него цель, я пустил его по кривым тропинкам, изощрил его, но обратил в пустое или даже пагубное искусство и добрую часть своих дней и ночей проводил в том, что, крадучись, как вор, заглядывал в чужие сады и пытался попасть в гинекеи…
О, эти летние медлительные дни,Как нескончаемы и как грустны они!Вот полдень, — глыбою навис он надо мною,И выдан головой я солнцу, пыли, зною.Как жду я вечера! И вот уж к трем часам,Чуть-чуть придя в себя, я отправляюсь к вам.Супруга вашего нет дома; на лужайкеРезвится детвора, — и я иду к хозяйке.Прекрасны, как всегда, вы в кресле, и кивкомВы мне велите сесть; мы наконец вдвоем.И льется разговор привольный и неспешный.С вниманьем слушая рассказ мой безутешныйО горькой юности, прошедшей как во сне,Доверьем платите вы за доверье мне…Мы говорим о вас и о блаженной доле,Что вам назначена была по высшей воле:О малышах, чей смех ваш оглашает дом,О муже, славою венчанном, обо всем,Что счастьем вашу жизнь наполнило до края;Однако же, дары судьбы перечисляя,Вы завершаете с уныньем свой рассказ,И скорбь туманит взор прекрасных черных глаз:«Увы! Сколь взыскана я счастьем! Но не скрою,Не знаю почему, является пороюВнезапная тоска! И чем вокруг меняЩедрей сияние безоблачного дня,Чем беззаботнее живется мне на свете,Чем ласковее муж, чем веселее дети,Чем ветерок нежней, чем слаще запах роз,Тем горше рвется грудь от подступивших слез!»››[54]
Почему же она плакала? Потому что все женщины любят поплакать; потому что приятно бывает, когда тебя жалеют; потому что брак с гениальным человеком иногда был для нее тягостным; потому что ее знаменитый супруг был могучим и ненасытным любовником; потому что она уже родила четверых детей, и она боялась иметь еще новых детей; потому что она чувствовала себя угнетенной. Сент-Бев не позволял себе ни одного неосторожного слова, всячески восхвалял Гюго и вместе с тем говорил о своем единении с прекрасной собеседницей, ибо их сближает «братство скорбящих душ», и предоставлял ей право потихоньку «привести его к Господу Богу».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});