Дервиш и смерть - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты не напрасно искал. Осуди или прости, если можешь.
– Уходи, мулла Юсуф.
– Ты ненавидишь меня?
– Уходи.
– Мне было бы легче, если б ты меня возненавидел.
– Знаю. Ты почувствовал бы, что тоже имеешь право на ненависть.
– Не казни молчанием. Плюнь в лицо или прости. Мне нелегко.
– Не могу ни то, ни другое.
– Зачем ты говорил о дружбе? Ты все знал уже тогда.
– Я думал, что ты поступил так случайно или из страха.
– Не отпускай меня так.
Он не просил униженно, но требовал. Это напоминало мужество отчаяния. А потом он умолк, обескураженный моей холодностью, и направился к двери. Остановился и повернулся ко мне.
– Я хочу, чтоб ты знал, как ты измучил меня, толкуя о дружбе. Я знал, что это не может быть правдой, и хотел, чтоб это стало ею. Я хотел, чтоб случилось чудо. Но чуда нет. Теперь мне легче.
Голос его звучал теперь живо.
– Уходи, Юсуф.
– Могу я поцеловать тебе руку?
– Прошу тебя, уходи. Я хотел бы остаться один. – Хорошо, я ухожу.
Я подошел к окну и стал смотреть на заходящее солнце, не зная, на что гляжу, я не слыхал, как он вышел, как затворилась дверь. Снова он был тихим и приниженным и, казалось, довольным, что все завершилось именно так. Я выпустил крысу из мышеловки, не ощущая ни великодушия, ни презрения.
Взгляд мой блуждал по горам, окружавшим город, по окнам домов, в которых отражалось заходящее солнце.
Вот так. Что теперь? Ничего. Сумерки, ночь, рассвет, день, сумерки, ночь. Ничего.
Я понимал, что не очень-то уж это интересные мысли, но мне было безразлично. С какой-то смутной усмешкой, словно со стороны, наблюдал я за собой: вышло бы лучше, если б поиски продолжались, продолжались непрестанно, передо мной была бы цель.
И тут в комнату вбежал хафиз Мухаммед, точнее, ворвался, взволнованный и перепуганный. Почти вне себя. У меня мелькнула мысль, что сейчас у него начнется приступ кашля, как бывало всегда, когда он волновался, и мне придется самому решать тайну его тревоги. К счастью, он отложил это на другое время и, заикаясь, сообщил, что мулла Юсуф повесился в своей комнате и что Мустафа вынул его из петли.
Мы спустились.
Мулла Юсуф лежал на постели, лицо его приобрело иссиня-багровый оттенок, глаза закрылись, дыхание почти оборвалось.
Мустафа стоял перед ним на коленях и, раскрывая стиснутые губы ложкой и толстыми пальцами левой руки, поил его водой. Головой он сделал нам знак уйти. "Послушав его, мы вышли в сад.
– Несчастный юноша, – вздыхал хафиз Мухаммед.
– Он остался жив.
– Слава всевышнему, слава всевышнему. Но почему он это сделал? Из-за любви?
– Нет, не из-за любви.
– Он только что вышел от тебя. О чем вы говорили? – Он предал моего брата, Харуна. Он дружил с ним и предал его. Он признался.
– Почему он предал твоего брата?
– Он был осведомителем у кади.
– О господи боже!
Благородный старик, источник благородства которого заключался в отсутствии жизненного опыта, вероятно, легче перенес бы мою пощечину, чем эту мерзость, которой я обогатил его знание жизни.
Он бессильно опустился на скамью и тихо заплакал.
Возможно, это лучше всего. Возможно, это самое разумное из всего, что можно сделать.
11
Широкая земля стала тесна им, сердца их преисполнились одиночеством и ощутили печаль.
Моя тревога возросла, распространившись на прошлое. Я думал о том, как давно я уже окружен, как долго чужие глаза подстерегают каждый мой шаг, выжидая, пока один из них не окажется неверным. А я ничего не подозревал, я ходил, как во сне, убежденный в том, что все мое касается только меня и моей совести. Мой духовный сын наблюдал за мною, по чужому приказу оставляя мне лишь пустое убеждение, будто я обладаю свободой. Годами я пленник бог знает чьих и бог знает скольких глаз. Я чувствовал себя униженным и оттиснутым назад, утратившим даже то свободное пространство, которое до несчастья считал своим. Меня лишили его, не стоило больше возвращаться к нему даже в воспоминаниях. Беда пришла много раньше, чем я осознал ее. Кто только не спускал с меня глаз, кто только не подслушивал моих слов, сколько оплачиваемых или добровольных соглядатаев следило за моим путем и помнило о моих поступках, делая меня свидетелем против самого себя. Количество их стало устрашающим. Я шел по жизни без страха и подозрения, как слепец по краю пропасти, теперь же мне кажется пропастью ровная дорога.
Городок словно превратился в одно огромное ухо, в один глаз, которые улавливали любой мой вздох и шаг. Я лишился простоты и уверенности, встречаясь с людьми. Если я улыбался, то это считали льстивостью; если я разговаривал о пустяках, это казалось скрытностью; если я говорил о боге и его справедливости, я выглядел глупцом.
Я не знал, что делать со своим «другом» муллой Юсуфом. С горечью произносил я это слово «друг», но думаю, что вышло бы гораздо хуже, если б мы в самом деле оказались друзьями. А так я ничего не теряю. Знаю, я польстил бы себе, если б мог посетовать: смотрите-ка, как поступил со мной друг. Но я не хотел этого. Я обвинил бы тогда одного человека, и все свелось бы к взаимным расчетам между ним и мною, поскольку, оскорбленный предательством друга, я позабыл бы об остальных. Теперь же, не отделяя его от толпы, я увеличивал значение и его вины и своей потери. Я поступал так бессознательно, со смутным желанием сделать более всеобъемлющими и мою боль и мою удовлетворенность. Я говорю – боль, но я не ощущал ее. Я говорю – удовлетворенность, но я не испытывал ее. Люди стали моими должниками, но я ничего от них не требовал.
Мулла Юсуф встречал меня со страхом в потемневших глазах, я же устало улыбался, обуглившись изнутри. Изредка, но лишь изредка мне казалось, что я удушил бы его или во сне, или когда он сидит, погруженный в задумчивость. Иногда я хотел удалить его от себя, отослать в другую текию, в другой город. Но не предпринимал ничего.
Хасан и хафиз Мухаммед были тронуты моим великодушием и прощением, а мне, к моему удивлению, доставляло удовольствие их признание того, что не было правдой. Ибо я не забыл и не простил.
Это вернуло мне Хасана, я вновь испытал труднообъяснимое удовольствие от его дружбы, похожей на какое-то внутреннее озарение без причины, почти без смысла, но я принимал ее как дар и хотел, чтоб она длилась извечно, непрерывно.
– Ты поступил разумно, оставив его в покое, – говорил он, имея в виду не столько мою доброту, сколько пользу для меня: в похвале Хасана иногда звучало предостережение. – Если ты прогонишь его, на его место придет другой. Этот менее опасен, раз ты знаешь, что он собой представляет.
– Мне больше никто не опасен. Я оставлю его в покое, пусть живет как знает. У меня нет сил ненавидеть. Я даже жалею его.
– Я тоже. Непонятно, как может человек жить, думая только о своей и чужой беде. Думать о своей и готовить чужую. Он точно знает, что его ждет в аду.
– Почему ты ничего не сказал мне, зная обо всем?
– Я ничему не смог бы помешать. Все уже произошло. Я предоставил тебе самому искать, чтоб свыкнуться с этой мыслью. Бог знает, что бы ты выкинул.
– Я хотел устроить что-нибудь, обнаружив виновника. Но я бессилен что-либо предпринять.
– Ты много делаешь, – серьезно возразил он.
– Я не делаю ничего. Я позволяю времени уходить, я потерял опору, я лишен радости от того, что я делаю.
– Нельзя так. Займись чем-нибудь, не поддавайся.
– Как?
– Уезжай куда-нибудь. Куда хочешь. Домой, в Йоховац. Перемени обстановку, людей, небо. Сейчас сенокос. Засучи рукава, возьми косу, взмокни от пота, выложись до конца.
– Печаль теперь царит в моем доме.
– Тогда поедем со мной. Я собираюсь в дорогу, к Саве. Будем ночевать в блошиных ханах или под сенью буков, объедем пол-Боснии, если хочешь, перейдем в Австрию.
– Ты уверен, что путешествие всем столь же приятно, как и тебе? И что оно целительно? – засмеялся я.
Я коснулся больного места, и струна загудела.
– Время от времени стоило бы каждого насильно отправлять путешествовать, – вспыхнул Хасан. – Более того, нельзя оставаться на одном месте дольше, чем нужно. Человек не дерево, и привязанность к одному месту – его беда, она лишает его мужества, уверенности в себе. Осев на одном месте, человек примиряется со всем, даже с самым скверным и пугает сам себя грядущей неизвестностью. Перемена места кажется ему уходом, потерей чего-то, кто-то другой займет его место, а ему придется начинать заново. Окапывание – истинное начало старения, поскольку человек молод до тех пор, пока не боится начинать заново. Оставаясь на месте, он или мучается, или сам мучает других. Уезжая, он сохраняет свою свободу, будучи готовым переменить обстановку и навязанный ему образ жизни. Куда и как уехать? Не улыбайся, я знаю, что нам некуда деться. Но иногда мы можем создать видимость свободы. Мы, дескать, уходим, дескать, меняемся. И вновь возвращаемся, смирившиеся, найдя обманчивое утешение.