Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.1 - Сергей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну что это, всё только дарите, Колечка, — не раз говорила ему другая тетка, Надежда Федоровна Козлова, — сделать бы вам что-нибудь для себя, для Новинок…
Вот эта и будет для них, для Новинок…
И он повернулся к своему пахнущему непросохшим маслом эскизу. Нет, конечно, она не должна быть мрачной, его новая картина. Вот именно так. Эскиз ему улыбался. Впереди катилась прозрачная зелено-аквамариновая волна, за ней, точно отступая назад, расстилалась неровная поверхность моря. Другая волна, перегибаясь на самом верху, извилисто уходила к самому горизонту, за ней виднелись всплески еще новых, уже просветленных валов, и темная полоса синего индиго, с едва заметным вдали парусом, шла поперек всей картины. А впереди, над самой водой, скользила чайка. Другие ее «товарки» много дальше кружились на фоне легкой жемчужно-серой тучи. В небе за стремительно улетающим прочь белым облаком ясно угадывалось солнце. Оно уже освещало середину картины, играло на воде первыми крупными бликами, сыпалось яркими брызгами на кружевную алмазную пену…
«Но как мне назвать ее?» — подумалось ему. И, быстро составив колер для подписи, он написал в правом нижнем углу крупными буквами: «Односеансный эскиз для картины „Просветлело“, писан в утро 27 февраля 1917 года».
Боль в спине и затекшие ноги заставили его пройти в спальню. Но перед тем как лечь, он передвинул мольберт таким образом, чтобы через открытую дверь картина была хорошо ему видна и не отсвечивала.
Уже в полудреме он все еще видел ее. Потом ему показалось, что все это с ним уже было. Так же лежал он, и солнце так же светило в окна, и через раскрытую дверь он уже видел когда-то эту самую картину…
«…И так же шел жид бородатый,И так же шумела вода…» —
подумал он словами стихотворения Алексея Толстого, точно и ярко описавшего это странное ощущение, известное многим. А потом ему вспомнилось минувшее лето. День, когда точно так же, утомленный, он прилег в своем кабинете на диване и смотрел на недвижные липы и амфитеатр зеленых деревьев, окаймляющих круг, различая в листве их фигуры гигантов и рожи, то безобразные, то удивительно классически правильных очертаний. Там были и чудовищные, и строгие, и смешные лица. На одном из них вместо двух зрачков два одинаковых листка согласно мигали, словно блики устремленных на него внимательных глаз. «Ну, хорошо, один — от ветра… А другой? Все можно объяснить, но и сами объяснения будут такими же фантазиями, фантазиями логики», — усмехнулся он и случайно взглянул на свой домашний халат, висевший на гвозде в ногах постели. В складках халата четко обозначалась фигура старика. Косматые волосы низко спадали по обе стороны высокого сдавленного лба. Глубоко ввалившиеся глаза смотрели загадочно и неотрывно… Старик, казалось, опирался на палку. Костлявые, низко опущенные его плечи отчетливо угадывались там, где и следовало им находиться. Падающие книзу углы тонких запавших губ, затененных резкими морщинами, кривились чуть заметной усмешкой… Откуда берутся все эти фигуры и лица? Всегда случайно? Но если рисунок их часто бывает так строг, как рисунок уверенного в себе мастера, долгие годы изучавшего анатомию тела и мускулов?! Гармония соответствий, художественная смелость линий… А пальмы и папоротники на стекле, изукрашенном морозом? Кристаллизация? Да, конечно. И все этим объяснено. Все — то есть ничего. А камень с распятием и предстоящими, хранимый в Патриаршей ризнице в Москве, которым он любовался и к которому не прикасалась человеческая рука, рука художника; а крупная градина с Богоматерью и Спасителем у нее на руках, которую он поспешил зарисовать в свое время… и с двумя математически правильными венчиками? Не стихии ли сами спаяны, слиты навек с душой человеческой?.. «Вот и это… — он снова взглянул на старика, смотревшего из халата, — живой призрак, иллюстрация к моей фантастической пьесе». И осторожно, чтобы поворотом головы не спугнуть явления, он протянул руку за карандашом и блокнотом и стал набрасывать старика…
А мысли продолжали тесниться, сменяя одна другую, в его голове. Да, случайностей нет… Все живет, дышит, все в единстве: человек и природа, мечта и реальное, настоящее, прошлое, будущее. Все сознательно существует… Анненгофская роща в Москве, в одну ночь посаженная, и так же в одну только ночь ураган выдрал всю рощу с корнями. Тоже случайность? Не слишком ли много случайностей в жизни? А другой ураган, осенью прошлого года? Уже снег и мороз, а в доме дров — ни полена. И оставлены всеми — рабочими, прислугой. Только сказал он себе: «Господи, ты это видишь! Как стало все трудно и тяжко…» — и в ту же ночь ужасная буря, разразившись, везде навалила деревьев; не только деревья — она нащепала лучину. Он помнит, как принес в дом две щепы трехсаженной длины. Никогда за всю жизнь не встречал он таких расщеплений. Сломано дерево, и по длине из ствола выдраны и далеко отлетели от пня узкие дранины… Ведь случались и раньше жестокие бури, сносило вершины, мачтовые сосны штопором скручивало, деревья так и срезало: какие у корня, какие повыше… а этого не было. Вернувшись домой тогда, пока все собирались с пилами идти готовить дрова, в книжке своей записал он: «Что же все это значит? Неужели теперь так расщеплена будет Россия? И та свеча, которую нельзя было зажечь больше во сне, — неужели она же? Конец ее?» Да, и сны… Эти сны…
Так где же тут место случайностям? Общий, единый закон нашей жизни — один. Видоизменения его бесконечны, опровержений же нет! Его сущность одна. И та сущность — Господь!
Вбегаю я, чтобы прервать его мысли, торопливо заносимые им в записную книжку, на соседней странице с каким-то рисунком. Он быстро закрывает книжку, прежде чем я успеваю рассмотреть, что в ней нарисовано.
— Ну-ка, ложись сюда рядом, ближе сюда… Вот так, посмотри, что ты видишь?
— Где?
— Ну, в ногах, где…
— Где халат? Косматый старик, папа, правда?
— И ты его видишь? Так вот же, смотри. Что, похож?
И он раскрывает страницу. Конечно, похож. Я и сам находить очень часто умею в пятнах и складках подобные рожи… Так, значит, и папа их видит? Об этом я слышу впервые. Очень это мне интересно. Но следом за мной идут взволнованные мама с Аксюшей. Зовут они папу скорей. Что случилось? Что-то хорошее. Разве часто теперь случается что-то хорошее? Все идем. На меня не забыли накинуть шубенку. Оказывается, в двух нежилых комнатах верхней части пристройки Мадемуазель совершила открытие: за тесовой обшивкой рой поселился, и, наверное, не первый уж год (не зря здесь всегда на окнах столько мертвых пчел). Отдираются доски, одна за другой, — весь простенок заполнен отличным сотовым медом. Здесь меду — пуды! И «бамбошкам» отныне конец! До чего ж своевременны эти случайности!!!
Идут ясные дни. Последние дни февраля и первые — марта. Из привезенной к вечеру почты узнается последняя новость: отреченье царя Николая. Оно было подписано в тот самый день, когда отец заканчивал свой эскиз и делал под ним подпись, окрестив его выразительным словом: «Просветлело»…
Глава II
Вот и опять в полях кое-где появились проталинки. Возле них завязались шумливые галочьи споры. Прилетели грачи. Они уверенно оттесняют прочих пернатых от этих, самою природою для них приготовленных, столиков. Крикливые галки и хлопотливые воробьи жмутся по краям, попадают когтистыми лапками в снег и обиженно улетают искать других, еще не занятых прилетевшими грубиянами мест. Но таких мест уже почти не осталось…
Не то же ли там, в Петрограде? Сквозь звонкие выкрики сменяющих друг друга ораторов все громче прорывается еще непонятное, но многозначительное слово: большевики. Кто они, что им надо, чего добиваются? Никто не знает…
С почты привозят по-прежнему газеты, журналы. В них что ни день — новости:
1 марта. Издан приказ № 1 Петроградского Совета солдатских и рабочих депутатов…
2 марта. Отречение от престола Николая Романова.
3 марта. Отречение Михаила. Образование Временного Правительства.
4 марта. Восстание матросов в Кронштадте. Убийство адмиралов Вирена и Непенина.
8 марта. Арест Николая Второго по постановлению Временного Правительства.
С газетных листов смотрят «бабушка русской революции» Брешко-Брешковская[56] и еще какая-то тупая, дегенеративная физиономия. Это Тимофей Кирпичников, первый Георгиевский кавалер революции. Он поднял восстание в запасном батальоне лейб-гвардии Волынского полка, сопровождавшееся убийствами офицеров. Нет, чубатый казак Козьма Крючков был, кажется, лучше.
И тут же новое правительство: массивный Родзянко, седоусый профессор Милюков, хорошо упитанный [57], а вот и Владимир Львов. Темная борода и взгляд из-под лысого лба — обер-прокурор Святейшего Синода. Где-то в доме еще лежит листок с нотами. Гимн самарского дворянства: «Мы шпагу носим за царя». Слова и музыка Вл. Львова. А сегодня он — в числе подписавших постановление об аресте царя. Впрочем, может быть, носить шпагу «за» царя и означает «вместо»? Не очень вразумительные слова когда-то им написанного гимна теперь обернулись вовсе уже невразумительной биографией. А вот, наконец, и он, кумир и спаситель, чудесный и неподражаемый Александр, от революции первый. На голове черный котелок или полувоенная фуражка, а в иных случаях коротко подстриженный ежик, под глазами заретушированные метки, рука обязательно за бортом пальто, сюртука или френча… Он садится в машину, идет, приветствует, говорит, пьет чай, выходит из Зимнего, входит в Зимний, опять выходит, еще входит, еще пьет чай, еще приветствует, вот он до пояса, в рост, сепией, тушью, белилами, вот маслом, пером, акварелью, в офорте, в гравюре, пастелью и темперой. Снова выходит и входит… Опять говорит и приветствует: «Верность союзникам! Война до победного конца! Вся полнота власти — Учредительному собранию!» И вдруг, что это? Откуда? «ФАБРИКИ — РАБОЧИМ! ЗЕМЛЮ — КРЕСТЬЯНАМ! Долой правительство буржуев-капиталистов! Мир без аннексий и контрибуций! Да здравствует мировая социалистическая революция!..»