Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена - Лоренс Стерн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папистские доктора взялись доказать a priori[198], что вследствие неотвратимого влияния планет 22 октября 1483 года, — — когда Луна находилась в двенадцатом разделе зодиака, Юпитер, Марс и Венера — в третьем, а Солнце, Сатурн и Меркурий все вместе — в четвертом, — Лютер непременно и неизбежно должен быть осужден — и что, как прямое следствие отсюда, его учение тоже должно быть осуждено.
Изучение его гороскопа, на котором пять планет сразу были в сочетании со Скорпионом[199] (читая это место, отец всегда качал головой) в девятом разделе зодиака, отводимом арабами религии, — показало, что Мартин Лютер ни в грош не ставил это дело, — — а из гороскопа, приуроченного к сочетанию Марса, — тоже ясно было видно, что ему пришлось умереть с проклятиями и богохульствами — вихрем которых душа его (погрязшая в грехе) унесена была на всех парусах прямо в огненное озеро ада.
Лютеранские богословы сделали на это маленькое возражение, указав, что душа, принужденная уплыть таким образом с попутным ветром, принадлежала, очевидно, другому человеку, родившемуся 22 октября 1483 года, — поскольку из метрических книг города Эйслебена в графстве Мансфельд явствует, что Лютер родился не в 1483, а в 1484 году, и не 22 октября, а 10 ноября, в канун Мартинова дня, почему и назван был Мартином.
— Я должен на минуту прервать свой перевод, ибо чувствую, что не сделай я этого, мне, как и аббатисе Кведлинбургской, не удастся сомкнуть глаз в постели. — — Надо сказать читателю, что отец всегда читал дяде Тоби это место из Слокенбергия не иначе, как с торжеством — не над дядей Тоби, который нисколько ему не противоречил, — но над целым миром.
— Вот видите, братец Тоби, — говорил он, возводя глаза к небу, — христианские имена вещь вовсе не такая безобидная; — если бы этого Лютера назвали не Мартином, а каким-нибудь другим именем, он был бы осужден на вечные муки. — Отсюда не следует, — прибавлял он, — что я считаю имя Мартин хорошим именем, — далеко нет — оно лишь чуточку получше нейтрального имени — но хоть и чуточку, — а, вот видите, это все-таки оказало ему услугу.
Отец знал не хуже, чем ему мог бы доказать самый искусный логик, какая это слабая опора для его гипотезы; — но удивительна также слабость человека: стоит такой гипотезе подвернуться ему под руку, он уже при всех своих стараниях не может от нее отделаться; именно по этой причине, хотя в Декадах Гафена Слокенбергия есть много столь же занимательных историй, как и переводимая мною, ни одна из них не доставляла отцу и половины такого удовольствия: она угождала сразу двум его самым причудливым гипотезам — его именам и его носам. — Смею утверждать, что, перечитай он всю Александрийскую библиотеку, если бы судьба не распорядилась ею иначе, все-таки он не нашел бы ни одной книги и ни одной страницы, которые одним ударом убивали бы наповал двух таких крупных зайцев.
Оба страсбургских университета трудились в поте лица над последним плаванием Лютера. Протестантские богословы доказали, что он не встретил попутного ветра, как утверждали богословы папистов; а так как всякому известно, что прямо против ветра плыть нельзя, — то они занялись определением, на сколько румбов Мартин отклонился в сторону, если его плавание вообще состоялось; обогнул ли он мыс или был прибит к берегу; поскольку же выяснение этого вопроса было весьма назидательно, по крайней мере для тех, кто смыслил в такого рода мореплавании, они несомненно продолжали бы им заниматься, несмотря на величину носа чужеземца, если бы величина носа чужеземца не отвлекла внимание публики от вопроса, которым они занимались, — им пришлось последовать общему примеру.
Аббатиса Кведлинбургская с четырьмя своими спутницами не была для этого препятствием; ибо огромный нос чужеземца занимал в воображении этих дам столько же места, как и щекотливый вопрос, ради которого они приехали, — дело с прорехами на юбках, таким образом, заглохло — словом, типографщики получили приказание разобрать набор — все споры прекратились.
Четырехугольная шапочка с шелковой кисточкой наверху — против ореховой скорлупы — вы уже догадались, по какую сторону носа расположатся оба университета.
— Это выше разумения, — восклицали богословы, расположившиеся по одну сторону.
— Это ниже разумения, — восклицали богословы, расположившиеся по другую сторону.
— Догмат веры, — восклицал один.
— Чепуха, — говорил другой.
— Вещь вполне возможная, — восклицал один.
— Вещь невозможная, — говорил другой.
— Могущество божие бесконечно, — восклицали носариане, — бог все может.
— Он не может ничего такого, — возражали антиносариане, — что содержит в себе противоречие.
— Он может сделать материю мыслящей, — говорили носариане.
— Так же, как вы можете сделать бархатную шапочку из свиного уха, — возражали антиносариане.
— Он может сделать так, чтобы два да два равнялось пяти, — возражали папистские богословы. — Это ложь, — говорили их противники. —
— Бесконечное могущество есть бесконечное могущество. — говорили богословы, защищавшие реальность носа. — — Оно простирается только на то, что возможно, — возражали лютеране.
— Господи боже, — восклицали папистские богословы, — он может, если сочтет нужным, сотворить нос величиной в соборную колокольню города Страсбурга.
Но колокольня страсбургского собора больше и выше всех соборных колоколен, какие можно увидеть на свете, и антиносариане отрицали, что человек, по крайней мере среднего роста, может носить нос длиной в пятьсот семьдесят пять геометрических футов. — Папистские доктора клялись, что это возможно. — Лютеранские доктора говорили: — Нет, — это невозможно.
Сейчас же начался новый ожесточенный диспут — о протяжении и границах атрибутов божиих. — Диспут этот, натурально, привел спорящих к Фоме Аквинату, а Фома Аквинат — к дьяволу.
В разгоревшемся споре не было больше и речи о носе чужеземца — он послужил лишь фрегатом, на котором они вышли в залив схоластического богословия — и неслись теперь на всех парусах с попутным ветром.
Горячность прямо пропорциональна недостатку подлинного знания.
Спор об атрибутах и т. д., вместо того чтобы охладить воображение страсбуржцев, напротив, распалил его в высочайшей степени. — Чем меньше они понимали, тем в большем были восторге. — Они познали все муки неудовлетворенного желания — когда увидели, что их ученые доктора, пергаментарии, меднолобарии, терпентарии — по одну сторону, — папистские доктора — по другую, подобно Пантагрюэлю и его спутникам, снарядившимся на розыски бутылки, уплыли всей компанией и скрылись из виду.
— Бедные страсбуржцы остались на берегу!
— Что тут было делать? — Медлить нельзя — суматоха росла — беспорядок всеобщий — городские ворота открыты настежь. —
Несчастные страсбуржцы! Разве было на складах природы — разве было в чуланах учености — разве было в великом арсенале случайностей,хоть одно орудие, которое осталось бы не примененным для возбуждения вашего любопытства и разжигания ваших страстей, разве было хоть одно средство, которым не воспользовалась бы рука судьбы, чтобы поиграть на ваших сердцах? Я макаю перо в чернила не для оправдания вашего поражения — а для того, чтобы написать вам панегирик. Укажите мне город, настолько изнуренный ожиданием, — который, не слушая властных голосов религии и природы, проведя без еды, без питья, без сна и без молитв двадцать семь дней сряду, мог бы выдержать еще один день!
На двадцать восьмой день обходительный чужеземец обещал вернуться в Страсбург.
Семь тысяч карет (Слокенбергий, по всей вероятности, допустил некоторую ошибку в своих числовых данных), семь: тысяч карет — пятнадцать тысяч одноколок — двадцать тысяч телег, битком набитых сенаторами, советниками, синдиками — бегинками, вдовами, женами, девицами, канониссами, наложницами, все в своих каретах. — Во главе процессии аббатиса Кведлинбургская с настоятельницей, деканшей и подуставщицей в одной карете, а по левую руку от нее страсбургский декан с четырьмя высшими должностными лицами своего капитула — остальные следовали за ними в беспорядке, как попало: — кто верхом — кто пешком — кого вели — кого везли — кто спускался по Рейну — кто одной дорогой — кто другой — все высыпали с восходом солнца на большую дорогу встречать обходительного чужеземца.
Теперь мы быстро приближаемся к катастрофе моей повести — говорю катастрофе (восклицает Слокенбергий), поскольку правильно построенная повесть находит удовольствие (gaudet) не только в катастрофе или перипетии, свойственной драме, но также во всех существенных составных частях последней — у нее есть свои протасис, эпитасис, катастасис, своя катастрофа или перипетия, вырастающие друг из друга в том порядке, как впервые установил Аристотель. — Без этого, — говорит Слокенбергий, — лучше и не браться за рассказывание повестей, а хранить их про себя.