Мы шагаем под конвоем - Исаак Фильштинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Ереване у Арама возникли трудности. Какой-либо подходящей специальности у Арама не было, что ограничивало возможности выбора. Его направили в торговлю. Честный, привыкший к коммерческой деятельности в условиях капиталистического общества, он с первых же шагов оказался неспособным ориентироваться в новых условиях. Ему поручили заведование небольшим промтоварным магазином, и он полностью доверился подчиненным продавцам, которые обманывали его на каждом шагу. В магазине обнаружилась крупная недостача.
— У нас в Сирии, — говорил Арам, — коммерсанты верили друг другу без всяких расписок. Если бы торговец позволил себе обман и это стало бы известно в деловом мире, ни один уважающий себя коммерсант с ним бы больше никогда дела не имел. Я и здесь доверял деньги и товар без документов, когда же дело дошло до ревизии, все вокруг от своих слов и обязательств отреклись, и я оказался вором и растратчиком.
Казалось бы, учитывая неопытность Арама и незнание наших законов, его бы следовало не наказывать, а просто освободить от не подходящей для него работы. Однако начальство, которому Арам никогда не делал подношений и которое, видимо, желало свалить на Арама свои собственные грехи, рассудило иначе. Арама судили по знаменитому указу о наказании за государственные хищения, и он получил шесть лет лагерей строгого режима. Он был отправлен на лесоповальный лагпункт, во время работы в лесу получил травму и попал в госпиталь, где мы и познакомились. Теперь его выписали в нашу зону.
Меня всегда поражала страшная неэффективность лагерных лесоразработок. Вырубка леса производилась самым варварским способом. Лес рубили круглый год, причем на огромной территории, квадрат за квадратом убирали все деревья, вплоть до совсем молодых, толщиной в десять-пятнадцать сантиметров. На вырубленных участках оставалась пустыня, которая быстро заболачивалась. С сатанинским усердием лагерное (и леспромхо-зовское!) начальство стремилось очистить от леса как можно большее пространство. А между тем в Архангельской области много болот, и вывозка леса возможна только в зимнее время. Значительную часть пиловочника, по моим расчетам, не менее тридцати процентов, до весны вывезти не успевали, срубленный лес оставался на много месяцев на болоте и к следующей зиме сгнивал. Таким образом, тяжкий труд заключенных оказывался к тому же и бессмысленным.
Ко времени моего приезда в лагерь лес валили еще при помощи лучковых пил, перешедших к нам, как говорили, от финнов. Для обращения с этими пилами нужен был навык, возникавший лишь в результате длительной практики, а поначалу, без должного опыта, работа с ними была сплошным мучением. Тонкое лезвие пилы все время зажималось стволом дерева. Нормы были огромные и для непривычных людей совершенно невыполнимые. Даже опытные архангельские лесорубы с большим трудом выполняли эти нормы. Если к этому прибавить, что от жилой зоны до места работы заключенные должны были пройти много километров, под конвоем, часто по болотистой местности, то и дело проваливаясь в холодную жижу, голодные и плохо одетые, то станет понятно, почему через несколько месяцев такого труда неопытные работяги часто становились инвалидами.
Сама по себе идея мудрых диспетчеров ГУЛага отправить суровой северной зимой непривычных к работе в лесу южан на лесоразработки в архангельскую тайгу свидетельствовала не столько о бюрократической нелепости, сколько о поразительной жестокости. Привезенных из Армении заключенных кое-как одели и начали ежедневно гонять за шесть-семь километров на лесоповал. Конечно, значительная часть прибывших вскоре оказалась нетрудоспособной.
Положение Арама на нашем лагпункте также было нелегким. Армян у нас почти не осталось, и разговаривать ему было не с кем. Его послали работать на продовольственную базу, где он таскал мешки с мукой, ящики с овощами и консервами и вообще все, что придется. На каждом шагу его ругали за нерасторопность, и он горько жаловался на оскорбления, которые ему ежедневно приходилось переносить и от других заключенных, и от начальства. К счастью, он их речь плохо понимал.
Почти каждый вечер Арам приходил ко мне в барак, чтобы переброситься парой слов. Хотя он родился и вырос в арабской стране, местный диалект он знал плохо, ибо имел дело главным образом с французской военной администрацией. Тем не менее он мог много рассказать о стране, в которой жил, и мне как востоковеду было интересно его слушать. Я даже наметил для себя ряд интересующих меня тем и допрашивал его по каждой из них.
Однажды Арам пришел ко мне радостный и сообщил, что его этапируют в Ереван для пересмотра дела. Он был уверен, что теперь его несомненно освободят. Зная наши нравы, я был настроен менее оптимистически, однако виду не показал, и мы попрощались.
Прошло месяца четыре, и однажды вечером возле моих нар вновь появился Арам. За сравнительно короткий срок он сильно изменился — осунулся, постарел и поседел. Он поведал мне, что вместо того чтобы пересмотреть его дело, на него завели новое. По навету местных торговых работников прокурор предъявил ему обвинение в каких-то вновь открывшихся хищениях, к которым в прошлом он якобы был причастен. Этим, как он мне объяснял, начальство старалось замаскировать свои собственные воровские махинации. После того как его несколько месяцев мучил следователь, дело было передано в суд. Однако судья отказался признать его виновным, и он вернулся в лагерь со старым сроком. За полтора года, проведенных Арамом в тюрьме и в лагере, у него умерли, не сумев пережить арест сына, приехавшие с ним из Сирии старики-родители, а жена, уроженка Еревана, с ним разошлась, забрав с собой ребенка. Арам остался один на всем свете.
— Всю жизнь я был чужим для тех, среди кого жил, — с грустью говорил мне Арам. — Как армянин и служащий французской армии, я был иностранцем в Сирии. Я надеялся почувствовать себя своим, приехав в Армению, но и этого не случилось. Хотя я говорил в Ереване на родном языке, я был для местных жителей человеком, свалившимся с другой планеты. Понять их до конца я так и не смог, равно как и они меня. Я был для них капиталист, незнакомый с их жизненным укладом, а они были для меня загадочными существами с непонятной для меня моралью. Ну а в тюрьме и в лагере я и вовсе всем чужой и по языку, и по мыслям, и по поведению. Что за судьба!
Я хорошо понимал этого вечного чужестранца!
Вскоре после смерти Сталина последовала амнистия по уголовным делам, и Арама освободили. Прощаясь, он меня утешал:
— Сталин умер, вскоре и вы будете на свободе!
Я лишь скептически пожал плечами. Из суеверия я гнал от себя подобные мысли.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});