Ящик незнакомца. Наезжающей камерой - Марсель Эме
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К половине девятого она сидела в саду, отвечая на соболезнования по случаю смерти мужа. Эта переписка не вызывала трудностей, ее рука, водившая пером, двигалась легко, обученная дамами Успенского братства, которые дали ей некогда превосходное образование, позволяющее в любой день стать истой вдовой. «Среди тяжкого горя, постигшего нас, для меня и моей семьи большим утешением было ощутить так близко, несмотря на разделяющее нас расстояние, ваше дружеское внимание, моя милочка…» Мадам Ласкен прервала это занятие, чтобы просмотреть почту, принесенную горничной. Там было еще немало писем с соболезнованиями. Она прочитала их — даже самые банальные — с удовольствием, которое испытывала от всего, что подтверждало значительность ее траура. Статус вдовы казался ей не менее интересным, чем статус супруги. Она нашла в нем какое-то социальное обоснование, которого ей немного недоставало при жизни господина Ласкена, и носила своей траур, как мальчики носили первые в жизни брюки, со смешанным чувством гордости и удивления. Среди писем было одно анонимное, сообщавшее, что ее муж изменяет ей с какой-то Элизабет. Доносчица — почерк был женский — не знала о смерти виновника и, казалось, не имела достаточных сведений об этой связи. Она давала адрес одного ночного заведения, где обычно бывали любовники, и в довольно вульгарных выражениях негодовала по поводу их поведения, которое считала возмутительным: например, он «без конца тискал ее ляжки под столом». То, какая важность придавалась действиям и жестам этой пары в ночном клубе, наводило на мысль, что автором письма была женщина, связанная с этим заведением. Обвинение было неловко скроено и слабо аргументировано, однако в нем был привкус наивной правды, а имени Элизабет было достаточно, чтобы информация показалась супруге достоверной. Прочитав это письмо, мадам Ласкен покраснела от гордости. Ей вдруг показалось, что она находится в гуще жизни. Как у кухарки и у графини Пьеданж, у нее произошло нечто настоящее и немного постыдное, без чего нельзя быть уверенным, что существуешь.
Увидев, что в сад входит Мишелин, она сунула письмо в корсаж, наслаждаясь предосторожностями, вызванными столь страшной тайной, и с деланным безразличием вновь принялась писать, бросая в сторону приближающейся дочери живые и искрящиеся весельем взгляды. Мишелин поцеловала ее и села рядом. Она закончила свой туалет, но оставалась в пижаме, пока не придет время одеваться к обедне. Сожаление о предыдущих днях, когда она проводила утро за игрой в теннис с Бернаром Ансело, наполняло ее болью и исторгало печальные вздохи.
— Бедный папа, — сказала она, — еще неделю назад он был с нами. Он говорил со мной.
— Да, — поддержала ее мадам Ласкен. — Он был с нами, мой бедный милый друг.
В ее голосе послышалось плохо скрытое веселье, которое ее смутило. Она беспокоилась и о выражении своего лица, на котором проступала улыбка, несмотря на все усилия сдержать ее. Она закрылась в ванной, чтобы перечитать письмо с обвинениями. Там было два наиболее пикантных пассажа, которые она не уставала перечитывать, — о ляжках под столом и, в особенности, само вступление: «Хотя мне и тяжело об этом писать, я должна, к сожалению, Вам сообщить, что Вам наставили рога». Мадам Ласкен вполголоса повторяла последнее слово с тем удовольствием, с которым иногда малые дети произносят какое-нибудь непристойное слово, и с уважением глядела на себя в зеркало.
За обедней она, почти не отвлекаясь, молилась о упокоении души мсье Ласкена. «Господи, он был таким, как большинство мужчин. Это прямо какая-то болезнь, которой они все болеют. Ну вот, например, его кузен Пондебуа. В прошлом году, когда мы как-то сидели одни в библиотеке, ведь он же мне тоже сунул руку под юбку и сказал: „Анна, вы стали прелестной, когда немного поправились“. Притом ведь он любил меня, бедняжка Люк. Мой муж — то же самое. Я помню времена, когда мы только поженились: я уже была в постели, а он собирался ложиться и вдруг смотрел на меня такими странными глазами и не мог выговорить мое имя, он был похож на остановившиеся часы, и я говорила себе, уверенная в безошибочности своих суждений: „Ну вот, опять на него, бедняжку, нашло“. В какой-то степени это от него даже не зависело. Иначе как объяснить, что в каком-то ночном кабаке он щупал за ляжку даму под столом? Посмотреть на него в кругу семьи за обедом, или когда он наносит визит, или работает за своим бюро — сразу ведь станет ясно, что такая страшная идея в нормальном состоянии ему бы в голову не пришла».
За обедом мадам Ласкен чувствовала, как из нее бьет энергия, и с трудом сдерживалась, чтобы не пуститься в откровения. Тайна не тяготила ее — наоборот, она не могла ее удержать, как бьющий через край жизненный сок. Шовье, зашедший на обед, несомненно, наиболее подходил для излияния ему души, но его сестра знала, что это человек, который выслушаем признания с самым невозмутимым хладнокровием. Конечно же, известие о том, что у покойного была любовница, не выведет его из равновесия. Он ответит в ласковых и успокаивающих выражениях, пытаясь смягчить ситуацию, и можно даже опасаться, что он вовсе обратит ее в пустяк. С другой стороны, нечего даже и думать открыть кому-либо из детей тайну, касающуюся личной жизни их отца. К тому же Роже, милому ангелочку, всего четырнадцать, а что касается Мишелин, то лучше не предлагать новобрачной такие темы для размышлений. Остается Пьер. По мнению мадам Ласкен, это был чувствительный, чистоплотный парень, не носивший в своем теле никаких опасных тайн, склоняющих столь многих мужчин к слишком снисходительному пониманию историй с ляжками. Можно было не сомневаться, что он будет шокирован. За обедом теща глядела на него с предвкушением.
Встав из-за стола, она напомнила, что нужно сходить на кладбище Пасси. В воскресенье после обеда это паломничество было некстати — какой-то плебейский ритуал, — но возражать было бы неприлично. Шовье уклонился, аргументом для отказа была важная встреча, таким образом, он вынужден был покинуть дом на улице Спонтини, где собирался провести остаток дня. После смерти деверя ему импонировала атмосфера в этом доме. Он усматривал в ней приятный и спокойный образ семейной жизни, который раньше портило присутствие Ласкена, человека приветливого и вовсе не чванливого, но остававшегося крупным промышленником даже в кругу семьи, в собственном лице, в своих суждениях, в своем пищеварении он улавливал важность своего положения в обществе. Шовье так никогда и не свыкся с его вежливой манерой выслушивать чужие мнения с тонкой улыбкой любезности, за которой скрывалась, казалось, точка зрения высокоинформированного ума.
С тоской выполняя свой священный долг, дети шли по аллее, бросая на могилы блуждающие неуверенные взгляды. Мадам Ласкен, спеша к покойнику во всеоружии тайного знания, издалека увидела семейную ограду. Над могилой Ласкена склонилась молодая женщина в светлом платье. Рассмотреть ее супруга не успела, поскольку незнакомка, завидя их, тотчас же удалилась и затерялась среди могил. Но на могильном холмике, в стороне от других букетов, в большинстве своем уже увядших, вдова заметила охапку свежих роз, связанных тонкой розовой ленточкой, наверное, шлейкой от комбинации. Дети не заметили эту молодую особу, а поэтому розы не показались им подозрительными.
Перед этим прямоугольным кусочком земли, усыпанным цветами, Мишелин охватило сильное и глубокое чувство, и она расплакалась. Как был привязан к ней ее отец! Казалось, вся нежность ушла из окружавшего ее мира, и она оплакивала свое одиночество, столь глубокое, что его бы не восполнило даже возвращение мсье Ласкена. Пьер Ленуар, с благопристойным видом принца-консорта, устремил задумчивый взор на какую-то грудку земли, как будто бы печаль придала философский оборот его мыслям, а Роже, которому по возрасту еще не полагалось горевать молча, пустил мелкие слезинки, в беспокойстве и угрызениях совести оттого, что он плачет не так хорошо, как сестра. Мадам Ласкен пребывала вовсе не в печали и не старалась этого скрыть. Она смотрела на могилу, снедаемая любопытством. Казалось, покойник опять стал тем странным человеком, которым был при жизни. Она уже было подумала, что он исцелился и что никогда больше она не испытает чувства стеснения, которое испытывала ранее по отношению к нему, но внутри уже зародилось сомнение. И правда, он будто и не смутился совсем, когда его застали врасплох наедине с красивой девчонкой. Он лежал, как в алькове, такой весенний, в шелковых чулках, с игривым букетом на холмике, и вид у него был двусмысленный и почти опасный. Мадам Ласкен с волнением вспоминала прочитанный когда-то экзотический роман, весьма нехороший, где самые неприличные сцены разворачивались на турецком кладбище. Она подзабыла, кто там совокуплялся — живые или мертвые, но, кажется, в этих пошлых играх участвовали и те, и другие. А уж то, что происходило на турецких кладбищах, на парижских наверняка было не в диковинку. Приходилось признать очевидное. Мадам Ласкен только слегка чувствовала себя вдовой и находила в этом некоторое удовлетворение.