Австро-прусская война. 1866 год - Михаил Драгомиров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Австро-прусское столкновение подняло и другой вопрос — о том, какие изменения должны произойти в военном искусстве. Разлагается он на следующие отделы: 1) в какие отношения стало теперь холодное и огнестрельное оружие? 2) в какой мере уменьшилось теперь значение кавалерии на полях сражений?
В настоящее время многие толкуют, что штык потерял почти всякое значение; что скорострельное оружие дает возможность достигнуть издали того, чего можно было прежде достигнуть только штыковой свалкой. Основывается это мнение на том, что «как ни порывались австрийцы сойтись на штык, но это им ни разу не удалось». На это замечу следующее: воображать, будто на готовые к бою войска можно бросаться в штыки, не подготовив атаки огнем — как это делали австрийцы, — по меньшей мере странно. Порываться и иметь действительное желание сойтись на штык — далеко не одно и то же.
Ни одна австрийская часть не была вполне уничтожена прусскими залпами: что же мешало тем, которые оставались, довести дело до штыка? Мешал недостаток энергии, а не действительность прусского ружья; мешало то, что не было в австрийской армии людей настолько решительных, чтобы довести до конца атаку. Не знаю, в состоянии ли бы были пруссаки встретить штык штыком; но должен заметить, что они все же показали, более нежели австрийцы, желание сходиться на штык, ибо в большей части случаев им, а не их противникам приходилось атаковать.
Огонь и штык не исключают, но дополняют друг друга; первый прокладывает дорогу второму, и воображать, что можно атаковать без подготовки огнем, так же ошибочно, как и воображать, будто одним огнем можно сбить противника с позиции.
В этом смысле действительность прусского огня не представляет ничего нового, и если она поразила такой неожиданностью, то не вследствие новизны, а вследствие легкости, с какой человек забывает прошлые уроки. Кому неизвестно страшное влияние английских залпов, последуемых атакой в штыки, на французскую армию[133], прошедшую сквозь школу революции, предводимую начальниками, которых выработали великие кампании 1796, 1800, 1805 гг., представлявшую, следовательно, гораздо более задатков на успех, чем австрийская армия 1866 г.? А между тем этот факт никому в голову не приходит теперь, несмотря на аналогию с тем, что было в 1866 г. К этому нужно прибавить, что там даже и разницы в вооружении никакой не было; но она была: в умении людей стрелять, в полном спокойствии и отсутствии суеты в их рядах. Следовательно, успех огня лежит в воспитании людей более, нежели в оружии.
Делать какие-либо выводы о мнимом преобладании огня над штыком по последней войне тем более странно, что противники не были одинаково вооружены. Предполагая же эту одинаковость, станет ясно, что придем к тому, что было и что будет, т.е. за перестрелкой, как бы она ни была быстра и убийственна, должно кончить штыком, если противник мало-мальски упорен и если мы желаем достигнуть цели.
Итак, усовершенствованное огнестрельное оружие не только не может исключить холодного, но даже и не изменит своей прежней роли — оружия подготовительного.
Влияние его будет другое: оно потребует еще большей гибкости строя, покажет несостоятельность в этом отношении каких-либо закаменелых норм; покажет необходимость возможно полного развития сметливости и находчивости всякого военного человека, до последнего чина[134]; покажет, что нужно стрелять редко, да метко — редко не в буквальном смысле, а в смысле выбора минуты для стрельбы, покажет, наконец, всю важность сбережения патронов и такого обучения стрельбе, которое не допускало бы и мысли о суете и отдавало бы огонь сомкнутого строя в руки начальника. Воображать, будто пруссаки стреляли часто — крайне ошибочно; они стреляли толково, т.е. учащали стрельбу по целям близким и большим, и вовсе не стреляли, если стрелять в этих обстоятельствах было нельзя: вот в чем была их сила. И что они стреляли не часто, доказательством служит то, что во всю кампанию они израсходовали средним счетом не более семи патронов на человека! Вот что значит спокойствие людей, достигаемое рациональным их воспитанием и образованием в мирное время! Австрийцы, по всей вероятности, выпустили гораздо больше патронов, т.е. стреляли скорее пруссаков, а сделали меньше. В чем же разгадка? Кажется, видеть не трудно тому, кто мало-мальски понимает дело.
Сказанное о мнимом уменьшении значения штыка применяется вполне и к видимому уменьшению значения кавалерии на полях сражений, или, как выражаются некоторые, к тому, что теперь тактика кавалерии будто бы «на воздухе».
Только забвение боевых условий могло внушить подобную мысль. Говорят, что теперь кавалерия не может врубиться в пехоту. Условимся относительно того, в какую пехоту? Если во вполне устроенную, сохранившую хладнокровие и недоступную чувству страха, наводимому кавалерийским ураганом, то это ведь и прежде было. Рассуждающим вышеприведенным образом не мешало бы вспомнить, что и в период гладкостенного оружия кавалерия никогда или почти никогда не выходила победительницей из подобных положений, и в то же время достигала невероятных успехов против потрясенных пехотных частей. Следовательно, вопрос в том только, может или не может кавалерия взять теперь расстроенную пехоту, другими словами: настолько ли дально, и скорострельное ружье усилило нравственную упругость пехоты, что она впредь никогда не будет приходить в расстройство, не будет теряться, ошалевать? Вопрос, поставленный подобным образом, носит ответ в самом себе: усовершенствованное оружие несколько усиливает человека, но оно не изменяет его натуры, и в руках неспокойного или способного ошалевать оно принесет более вреда, чем пользы, ибо в то время, когда при прежнем оружии ошалевший человек выпускал десять патронов на ветер, при нынешнем он выпустит их 30, 40.
При таком положении едва ли кто оспорит ту простую вещь, что кавалерийская атака против расстроенной пехотной части будет иметь столько же шансов на успех теперь, сколько она их имела и прежде; следовательно, все приводится опять к тому же вечному и самому трудному началу кавалерийского искусства — к выбору мгновенья для атаки. Есть люди, одаренные этой способностью, — кавалерия делает чудеса; нет их — и она гибнет без славы и без пользы. И так как подобные люди чрезвычайно редки, кавалерия видную роль и играет редко. Дело тут в людях, а не в оружии.
Все это так, может быть, скажут; но кавалерии никогда уже не дойти до Росбаха, Гоген-Фридберга, Праги. Если в ней явятся когда-нибудь Зейдлицы, Циттены, Варнери, явятся опять и громкие дела. Об этих делах много толкуют, зная их по названиям больше, чем по сущности. Стоит несколько внимательнее к ним приглядеться, и увидят, что и тут кавалерия обязана была своим успехом исключительно уловлению минуты и такой обстановке, при которой успеху не помешало бы никакое усовершенствованное оружие. Действительно: под Россбахом — атака на походную колонну; под Прагой — атака во фланг и в тыл; под Гоген-Фридбергом — атака батальонов, занимавшихся переменой фронта.
И потому плохо сделает пехота, которая понадеется на усовершенствованное оружие и забудет, что прежде всего она должна надеяться на самое себя. Представим себе пехотную часть, привыкшую думать, что, благодаря ружью, она никогда к себе не подпустит кавалерии; представим на нее атаку кавалерийской части, решившейся ворваться, несмотря ни на какие потери: какое впечатление произведет на пехоту, когда она увидит, что пули не остановили врага?
Впечатление самой страшной парализующей неожиданности, за которой, кроме гибели, ничего не будет. Как бы ни было совершенно оружие огнестрельное, пехота не должна забывать, что как против пехоты, так и против кавалерии она должна быть готова ко встрече на дистанцию штыка, и только подобная пехота может быть действительно страшна кавалерии.
Средство приготовить таким образом пехоту и кавалерию одно: сквозные суворовские атаки, и если его можно было забывать при прежнем оружии, то при нынешнем едва ли это будет расчетливо и безопасно.
Тем не менее, совершенно верно, что теперь кавалерия может подвергнуться при малейшей неловкости начальников гораздо большим потерям, чем то было прежде, что обусловливается, впрочем, нарезом гораздо более, нежели заряжанием с казны. Но это показывает только, что начальники должны быть ловчее[135] и что основное свойство кавалерии — быстрота движения — должно быть развито до возможной степени. Ибо только быстрота движения может дать возможность кавалерии уничтожать пространство, на котором она терпит от огня, и сходиться на ту дистанцию, на которой шансы равны — на дистанцию шашки, пики. Итак, влияние усовершенствования оружия на кавалерию, разумно понимаемое, будет заключаться в том, в чем оно всегда заключалось относительно всех родов оружия: оно поведет к уяснению ее свойств, но никогда не поведет к уничтожению или уменьшению ее значения. На войне, как и во всем, уничтожается только то, что слабо, не верит в себя и до такой степени проникается своим ничтожеством, что, даже не побывав в опасности, приходит в ужас от нее, считает ее неодолимой, одним словом — само себя бьет в собственном воображении тогда еще, когда неприятель и не думал бить. Опасность от огня увеличилась для кавалерии; но ведь она увеличилась также и для пехоты: неужели из этого следует, что и пехоте нет более места на полях сражений? Пехота возвращает вред, ей наносимый; но разве она не покровительствует этим самым и нашей кавалерии?