Русский октябрь. Что такое национал-большевизм - Николай Васильевич Устрялов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И оправдалось старое предчувствие одного из чутких и вдумчивых ее писателей.
Два напутствия сопровождали ее «у порога»:
– Дура! – кричали и кричат еще ей тысячи голосов разумных и размеренных, ставших озлобленными и глухими, пылью расплывшихся по всему миру…
– Святая! – прошептал ей ее верный поэт и рыцарь… И в поля отошел без возврата…
Да святится же имя Ее на его тихой могиле…
ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ. РЕЛИГИЯ РЕВОЛЮЦИЯ[132]
Конечно, великий кризис нашего времени не исчерпывается сферой политики, права, вообще внешнего общественного устроения. Он исходит из духовных глубин и нисходит к ним же. Он был бы бессилен вне их, и его размах – ручательство его органичности. Перерождается духовная ткань человечества.
…Всматриваешься пристально, до боли напрягаешь взгляд – каков же подлинный облик свершающегося? Дело не в быте случайном, не в щепках летящих, не в летучем мусоре дней, что пугает скользящих сверху, – но что же «там внутри»? Где же духовный стержень закрутившегося вихря? Ужели не видно следа, хоть убей?..
Это общий закон, – что революция скупа на идеологические цветы, на непосредственное самопроявление в царстве культуры. Ее Бог – бег, порыв, устремление, она теоретизирует своею практикой. Нельзя даже не согласиться, пожалуй, что реакция обычно пышнее, цветистее и нередко глубже идеями, нежели революция, – быть может, оттого, что жизненный опыт революции она, перерабатывая, переводит в план духа, остановленную жизнь претворяет в густой и душистый сок мысли, исчерпывает практику своею теорией. – Однако она же немыслима вне живой воды революционного потока. Тем интереснее, когда обнажаются непосредственно, хотя бы односторонне и динамично, духовные истоки этого последнего.
Что касается наших дней, великой русской революции, то наиболее ценным аутентическим ее документом пока является, несомненно, творчество В.Маяковского. В значительности этого поэта ныне уже не приходится сомневаться. Его огромный поэтический талант могут теперь отрицать разве только люди, внутренне чуждые литературе или до смерти ослепленные застывшими канонами и трафаретами. Оригинальный и своеобразный, он одними формальными своими качествами представляется уже чрезмерно интересным и ценным явлением русской поэзии, открывая новые перед ней достижения и перспективы. Из-за одних своих «словесных Америк» он заслуживал бы усиленного внимания.
Но, независимо от того, повторяю, особенно знаменателен этот поэт по содержанию своего творчества. Он – рупор эпохи, образ творимого хаоса, неотделимый от атмосферы наших дней. Кастетами поет он свои песни – призывы на баррикады сердец и душ. Органически врос он в почву бури и натиска, и соки, бродящие в ней, стихийно переливаются в нем.
Недаром был он так темен, парадоксален до этих годов перелома, – до революции, до разгара войны, покуда не выявились до корня ее подлинные масштабы, ее мессианский смысл. Недаром представлялся он современникам, людям предрассветных сумерек, неуместным и странным – просто «длинным скабрезным анекдотом».
Это взвело на Голгофы аудиторий
Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,
И не было ни одного,
Который
Не кричал бы:
«Распни,
распни его!»[133]
Но «спокойный, насмешек грозою, душу на блюде он нес к обеду грядущих лет». И взошедшее огненное солнце «великолепнейшего века» сразу обнаружило, что он был его лучом, предупредившим только момент восхода. И он стал закономерен и естественен, этот дикий, шершавый поэт, исчезла вся его парадоксальность, стертая великим парадоксом нашей великой эпохи.
И хотя сам он, тогда еще «сегодняшний рыжий», заранее посылает грубо презрительное ругательство по адресу «профессоров», которые «разучат его до последних нот», хотя он доселе упорно кутает душу свою от осмотров в желтую кофту, не желая разгадок, – все же не скрыться ему от пытливых, вопрошающих глаз.
Было бы глубоко ошибочным подходить к Маяковскому с мерками политического порядка. Душа поэта ускользнула бы целиком из сетей такого подхода. Категории политики слишком грубы и бедны для осознания подобных явлений (я уже не говорю об «экономических» категориях, – хотя находятся еще любители, применяющие и их) и, кроме нескольких бессодержательных схем, дать вряд ли что могут. Живое познание здесь дает лишь имманентное погружение в самую стихию разгадываемого творчества, «вживание» в эту стихию, – то, что одна из модных ныне философских школ на специальном своем языке называет «феноменологическим анализом».
Вглядываясь в сборник «Все», мы сразу чувствуем, что основной, определяющий мотив творчества поэта русской революции – мотив религиозный. Все дороги отдельных идей и переживаний ведут его в Рим предельных ценностей, которые его жгут, не дают ему покоя. Он, несомненно, может сказать о себе словами известного героя Достоевского: – «меня всю жизнь мою Бог мучил». Бог, этот «Всевышний Инквизитор», жжет его, и он корчится в муках горения, богохульствует, кощунствует без конца, дрожащими руками облекается в шутовской кафтан, юродствует, кривляется, бросает перчатку небу. Он – типичный герой Достоевского, гениальный тем особенным гением, которым гениальны все герои этого гения – от Алеши Карамазова до Смердякова. Он увлечен в каком-то адском танце бунта, и бунтарские крылья эпохи подбрасывают его с удесятеренной силой —
сквозь небо вперед!..
Он не принимает Божьего мира, но возвращает билет свой Творцу не «почтительнейше», как Иван Карамазов, а с вызовом и проклятиями, с ненавистью влюбленного безумно…
Взорвите все, что чтили и чтут!..
…Я над всем, что сделано,
Ставлю nihil! – [134]
исступленно кричит он, и это не слова, не пустая похвальба только: мы знаем, что за ним – обломки и гул бесконечных взрывов, безмерное дерзновение, гигантский океан огня…
Великую мощь самодовлеющего человека – вот что противопоставляет он старому небу. Тают, рассыпаются привычные нормы – «давайте, знаете, устроимте карусель на дереве изучения добра и зла!..» Сердце свое поднимает он флагом, перетягивая к нему паломников от Гроба Господня и древней Мекки.
У меня в душе – ни одного седого волоса,
И старческой нежности нет в ней, – [135]
и это захватывающее сознание дает ему неслыханную уверенность в себе, – «небывалое чудо двадцатого века», покоряющее мир сталью самозданной воли.
И все-таки великий бунт этот подергивается непрестанной судорогой, изломом, неизбывным надрывом и вечно преодолеваемой болью. И для самовзбадривания – паясничание и кощунство:
Как трактор, мне страшен