Такой способ понимать - Самуил Лурье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…То есть не то чтобы прямо неудовольствие высказал, — возбужденно рассказывает Девушкин Вареньке, — а только посмотрел как-то странно на Ратазяева да руку ею с плеча своею снял. А прежде бы этого не было, маточка! — добавляет он. — Впрочем, различные бывают характеры…»
Почти все мы читаем «Бедных людей» не более чем дважды за жизнь, причем второй раз — как правило, поздно. В промежутке сохраняем уверенность, что смысл нам внятен: совпадает с названием. Быть может, так и есть. Но в названии недостает какого-то знака — то ли восклицательного, то ли многоточия: ведь это вздох.
ПостскриптумПолузабыт или недочитан, а все же в глубине русского литературного сознания этот роман светится постоянно.
Вот стихотворение Пастернака «Разлука»:
С порога смотрит человек,Не узнавая дома.Ее отъезд был как побег,Везде следы разгрома…
Пропускаю несколько строф.
…И вот теперь ее отъезд,Насильственный, быть может.Разлука их обоих съест,Тоска с костями сгложет…
Последние строчки:
Он бродит, и до темнотыУкладывает в ящикРаскиданные лоскутыИ выкройки образчик.И, наколовшись об шитьеС невынутой иголкой,Внезапно видит всю ее…
Что это, по-вашему? Лара уехала от Юрия Живаго? Ивинскую арестовали? Да, разумеется, и то, и другое. Но и вот еще что:
«Я вашу квартиру опустевшую вчера подробно осматривал. Там, как были ваши пялечки, а на них шитье, так они и остались нетронутые: в углу стоят. Я ваше шитье рассматривал. Остались еще тут лоскуточки разные. На одно письмецо мое вы ниточки начали было наматывать. В столике нашел бумажки листочек, а на бумажке написано: „Милостивый государь, Макар Алексеевич, спешу“ — и только. Видно, вас кто-нибудь прервал на самом интересном месте. В углу за ширмочками ваша кроватка стоит… Голубчик вы мой!!!»
Так у Достоевского: три восклицательных знака.
…И плачет втихомолку.
ИМЕНА МУЗЫ
Часть IНочь. Успели мы всем насладиться.
Любую метафору бьет козырная эта строчка, даром что выглядит так, словно явилась из какой-нибудь юнкерской поэмы: того и жди за ней следом реестра восторгам, так сказать, меню безумств… Но тут реализм другой: положительный, невинный, нервный:
Что ж нам делать? Не хочется спать.
Да, именно: что делать? Вопрос, как известно, роковой, — а роман Чернышевского когда еще будет написан. Шутки в сторону: Эрот отслужил и сгинул, Гипнос же, брат Смерти, мешкает — запутался, предположим, в тяжелых складках зимнего петербургского неба, — что же, спрашивается, делать мыслящему человеку в такой момент, когда не думает никто и даже будто бы все животные грустны? Нипочем не отгадаете:
Мы теперь бы готовы молиться…
Синтаксис тугой, но зато ход идей не тривиальный, согласитесь.
Но не знаем, чего пожелать.
Вот оно что: мы, оказывается, счастливы. Теоретически рассуждая, иначе и быть не может: ведь насладились буквально всем, пребываем на верху блаженства («горе, стыд, тьма и безумие» — Н. А. к И. С. о любви к А. Я.) настолько удовлетворены, что даже молиться не о чем — разве что благодарить за переполняющую нас благодарность…
Конечно, все это увертки, обходной педагогический маневр: условная ночь, условное «мы», условное счастье. Это прием: обезоружив читателя, обрушить на него, как личную вину, главный факт русского мироздания: в этой стране народ несчастен. Наши наслаждения куплены ценой его страданий. За такое счастье не благодарят. С творцом такого мироздания не знаешь о чем говорить. Разве использовать его как спутник космической связи — для изъявления соболезнований:
Пожелаем тому доброй ночи,Кто все терпит во имя Христа,Чьи не плачут суровые очи,Чьи не ропщут немые уста…
Это не молитва. Но это икона. Самодельная. Намалевана прямо на газетном листе:
Чьи работают грубые руки,Предоставив почтительно намПогружаться в искусства, в науки,Предаваться мечтам и страстям…
Стихи раскачивают, раскачивают фразу — не важно, что слова плоские и сметаны кое-как, — что руки предоставляют чему-то там предаваться, — зато дыхание изнемогает — из фразы в слезы:
Кто бредет по житейской дорогеВ безрассветной, глубокой ночи,Без понятья о праве, о Боге,Как в подземной тюрьме без свечи…
Вот какой ночью оплачена наша: не оплакав ее, не заснуть. Вы скажете: как это — терпеть во имя Христа без понятья о Боге, и причем тут права человека?
Но в такой непроницаемой темноте ирония неуместна. Вы, чего доброго, спросите: не чересчур ли смел такой прыжок — из ночной постели в подземную тюрьму? разве наслаждения, подразумеваемые тут, недоступны угнетенным классам? Но это бестактный вопрос. Вы скажете, пожалуй, что тут мысль самого общего пользования, растравляя себя до слез, только притворяется — в частности, сама перед собой — чувством, притом интимным? Какая разница: подобные, с вакансией для героя, чувства прочней овладевают умами, отменяя привычку жить, а потом — потом все залито кровью читателей.
Какой образ действий не бесчестен в России? Разумеется — только гибель, разумеется — бесполезная. Поймите же: мы резвимся в аду, в особенном аду — для невинных, для незрячих. Пока виновные, то есть все, кто хоть что-нибудь видит, — словом, пока все мы не пожертвуем собой — они не прозреют. Итак, смерть нам! И не просто смерть — позорную казнь, — лишь тогда умрешь недаром. И не надейтесь — у одним поколением не обойтись. Пусть каждая порядочная женщина объяснит своим детям:
Есть времена, есть целые века,В которые нет ничего желанней,Прекраснее — тернового венка…
— Но позвольте, г-н Некрасов! Сами вы, кажется, предпочитаете шапку из необыкновенно седого бобра? Что же получается: ступайте, мальчики, ниспровергать государственный строй, а мне пора на охоту — или, того лучше, в Английский клуб — Вешателя задабривать одой?
Этим и подобным вздором терзали его всю жизнь. Муравьевская ода, огаревское имение, Белинского альманах, Панаева карета… Стихи-то при чем? В них — убеждения; где сказано, будто честные мысли дозволяются только добродетельному человеку? Стало быть, и подвигу не сочувствуй, раз не герой? Допустим, что так, допустим, — но где их взять несчастной Родине — героев-то и добродетельных людей — среди взрослых? Так что же — покинуть ее на произвол властей, задушив Музу собственными руками?
А подлости эти так называемые… Иная подлость, да будет вам известно, не легче подвига — мертвым завидуешь, право.
Не рыдай так безумно над ним,Хорошо умереть молодым!
Беспощадная пошлость ни тениПоложить не успела на нем,Становись перед ним на колени,Украшай его кудри венком!
В тюремном заключении Писарев оплешивел — впрочем, и до ареста не было у него кудрей. Утопленника в двойном гробу венок не украсит, и на колени г-жа Марко Вовчок не падала, вообще на похороны не пришла. И если действительно рыдала безумно — то навряд ли при Некрасове.
Перед ним преклониться не стыдно,Слишком многие пали в борьбе —Сколько раз уже было тебеЗа великое имя обидно!
Речь лукавая — над свежей могилой, в сущности, неприличная: радуйся, мол, что умер прежде, чем предал; что сберег имя.
А теперь его слава прочна:Под холодною крышкою гробаНа нее не наложат пятнаНи ошибка, ни сила, ни злоба…
Оратор лучше всех понимает, что зарапортовался (не забыть потом извиниться перед М. А — рыдает она, не рыдает, — все же родственница покойного и стихотворение как бы к ней: «Вы понимаете, так написалось»):
Не хочу я сказать, что твой братНе был гордою волей богат…
Как назло, и слог не подчиняется — но пункт назначения уже вот он, рукой подать:
Но, ты знаешь, кто ближнего любитБольше собственной славы своей,Тот и славу сознательно губит,Если жертва спасает людей.
Ясней не скажешь, но точно ли поняли? Перестанут ли, наконец, презирать — глупые, жестокие юнцы! — за проклятую муравьевскую оду, за злосчастный мадригал… Хорошо хоть, не знают — в свое время каким-то чудом никто не заметил, а теперь уж никто не найдет — ужасной этой фразы в «Современнике» сорок девятого года: про Достоевского — что не большие мы охотники до его так называемых психологических повестей. Сорок девятый, страшный год, сентябрь, не охотники мы в равелин… Еще узнаете и вы, как празднуют трусу, хлебнете ледяного кипятку!