Екатерина Великая. (Роман императрицы) - Казимир Валишевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но если она не научилась русскому правописанию, то зато не только изучила, но и в совершенстве усвоила сам дух русского языка со всеми его народными поговорками, особым складом речи, картинными образами. А сроднившись с духом языка, она сроднилась с духом самого народа. И эта первая ее победа и помогла ей впоследствии так блестяще завоевать всю Россию: мы говорим здесь не только о власти, вырванной ею из рук слабого, малодушного и безумного Петра, но о том месте, которое эта немка сумела занять к концу своей жизни, и в особенности после смерти, в жизни, истории и национальном развитии чуждой и враждебной ей расы. Именно после своей смерти она стала тем, чем она является для нас теперь – великим видением прошлого, грозным, но лучезарным, величественным и милостивым, перед которым в единодушном порыве благодарности, гордости и любви склоняются и темный мужик, и ученый, перебирающий мемуары и предания, покрытые уже вековой пылью. Когда она скончалась, в России не оплакивали ее смерть. Это событие прошло почти незаметно. Тогда еще не успели понять Екатерину, а те, которые могли ее понять, были слишком немногочисленны. Но Екатерина воплощала в себе самую душу народную, историческую совесть России, и это воплощение не могло не ожить во взволнованном воспоминании потомков о великих делах, совершённых ею или при ней, – в посмертном апофеозе государыни, не знавшей себе равных и бывшей для народа не только великой Екатериной, но и любимой матушкой, лубочный портрет которой можно найти теперь даже и в бедной избе, где он висит в красном углу рядом со чтимой иконой.
И в этой способности проникаться скорее сущностью вещей, нежели их формой, и сказался великий дух Екатерины. Пусть она ошибалась, цитируя Корнеля! Она сумела взять у французских писателей больше, чем слова, – их идеи; и те, которые она выбирала у них, были обыкновенно лучшими. У нее были, впрочем, и собственные мысли, далеко не заслуживающие пренебрежения. Их краткий очерк мы попытаемся дать в следующей главе.
Глава 3
Идеи и принципы
IС таким характером, как у нее, Екатерина, конечно, не могла быть женщиной с принципами, особенно принципами непреложными, и с твердо установившимися идеями. Ее идеи принимали порой – и это случалось нередко – форму «idées fixes», но лишь на мгновение: они были для нее не путеводными звездами, а кометами, быстро исчезавшими с ее горизонта. И что любопытно: несмотря на свое немецкое происхождение, Екатерина относилась с отвращением ко всякому доктринерству и доктринерам, систематическому уму и людям системы.
«Вольтер, мой учитель, – писала она, – запрещает отгадывать, потому что тот, кто занимается отгадыванием, любит составлять системы, а кто любит составлять системы, непременно хочет подогнать под них was sich passt und nicht passt, und reimt und nicht reimt и потом самолюбие превращается у него в любовь к системе, отчего происходит упрямство, нетерпимость, преследования, – вещи, которых надо остерегаться, как учил мой учитель».
Доктринеры были в ее глазах шарлатаны, а люди системы – всё равно что изобретатели управляемых воздушных шаров: в «баллоны» она не верила и ставила поэтому графа Сен-Жермена, Монгольфье и Калиостро на одну доску. Она относилась с недоверием даже к специалистам и профессионалам. То, что мы называем теперь «дипломатом с карьерой», было для нее синонимом совершенного глупца. Она всегда возмущалась против ученых педантов, «die perrückirte Häupter», как она их называла: «в большинстве случаев всё, что они делают и пишут, подбито ветром, пусто и темно», говорила она. Она не хотела смотреть на присланный ей бюст Вольтера, потому что «учитель» был изображен на нем в парике. В дипломатии, как и в политике, как и везде, она выше всего ставила способность действовать по вдохновению. Ей казалось, что даже для военного искусства не требуется ничего другого. Она находила вполне естественным, что Алексей Орлов, в первый раз в жизни ступивший ногой на корабль, в ту же минуту превратился в образцового моряка, стал командовать адмиралами, заслужившими себе чин и репутацию в английском флоте, и выиграл самую блестящую морскую победу в современной истории.
Она во всем придерживалась эмпиризма. Ее знаменитое изречение: «Вся политика основана на трех словах: обстоятельства, предположения и случайности», – доказывает это. Презирая и ненавидя врачей и медицину, она в то же время верила простым знахаркам и часто призывала их для себя и для других. «Доктора и хирурги со всего медицинского факультета… круглые дураки (sont bêtes à manger du foin)», писала она. Ведь в 1783 г. из-за них издох (sic) человек, прослуживший ей тридцать три года! Слова «болезнь» и «доктор» стали для нее равнозначащие. Но зато «капли Бестужева» – вот ценное и универсальное средство! «Я не знаю, из чего состоят эти капли, – говорила Екатерина, – знаю только, что в них входит железо. Их дают вместо хины (во французском подлиннике: «en guise de quiquina (sic); а я их даю во всех случаях». В 1789 г., страдая спазматическими коликами, она считала, что вылечилась от них исключительно благодаря петербургскому митрополиту Петрову, обложившему ей тело подушками, набитыми ромашкой.
И в то же время она писала:
«О счастье и о несчастье, как и о многих других вещах, у меня есть свое представление (ma cathégorie (sic) à moi): и то, и другое происходит лишь от столкновения известного числа мер, справедливых или неправильных».
И эти слова доказывают, что и в своем презрении к системам Екатерина не была систематична.
Вообще, несмотря на вечные колебания в области мысли и отвлеченных суждений, у Екатерины было все-таки несколько твердых и установившихся убеждений.
«Одно достоверно, – писала она за несколько лет до смерти, – что я никогда ничего не предпринимала, не будучи глубоко убеждена, что то, что я делаю, согласно с благом моего государства: это государство сделало для меня бесконечно много; и я считала, что всех моих личных способностей, непрестанно направленных ко благу этого государства, к его процветанию и к его высшим интересам, едва может хватить, чтобы отблагодарить его».
Это чувство долга соединялось в ней еще с возвышенным представлением об ответственности ее перед особым, верховным судом – единственным судом, власть которого она над собой признавала. Это не был суд Того, Кого называют «Царем царствующих». Для этого Екатерина слишком много читала Вольтера и недостаточно – Боссюэ.
«Одно потомство вправе судить меня, – говорила она. – Только перед ним я отвечаю: я смело могу сказать ему, что я нашла и что после себя оставлю».
Во время своего пребывания в Петербурге Фальконе вступил как-то с Дидро, переписываясь с ним, в спор о том значении, которое художник должен придавать приговору этого посмертного суда потомков. Дидро защищал его верховную власть, а Фальконе находил, что художник должен считаться только со своей артистической совестью. «Согласитесь ли вы, – написал ему тогда Дидро, – отдать решение этого спора в руки моей благодетельницы? Но берегитесь, мой друг, эту женщину опьяняет идея бессмертия, и ручаюсь вам, что она падает ниц перед видением потомства». Фальконе согласился на суд Екатерины, но прибавлял, что, каково бы ни было ее решение, он своего мнения не изменит. «Найдите на земле власть, достаточно сильную, чтобы отнять у меня лицо, не отняв головы, и я признаю, что я неправ», – писал он. Мы не знаем, чем кончился этот спор.
Был еще один пункт, относительно которого Екатерина тоже никогда не меняла мнения, – это стремление придать национальный, чисто русский характер своему царствованию и всей – и политической, и интеллектуальной, и нравственной – жизни того славянского народа, судьбами которого она, немецкая принцесса, призвана была управлять. Этим стремлением были проникнуты не только ее законодательные акты и внутренняя политика, но и малейшие ее поступки. Фальконе пришлось долго доказывать ей, что невозможно изобразить Петра I на памятнике в русском платье, которое царь с таким ожесточением преследовал при жизни. Екатерине хотелось бы, чтобы все позабыли об этой странице в истории великого законодателя. Ей хотелось вообще, чтобы ее новая родина – не только в ее настоящем, но и в прошлом – рисовалась бы людям согласно не с действительными фактами, а с тем представлением, которое она сама составила себе об этой громадной стране с такими необъятными горизонтами, что там было где разгуляться ее воображению. Она дошла до того, что даже переделала по-своему всю историю Московского государства. Когда Сенак де Мейлан предложил ей в 1790 г. написать историю ее великой страны, она долго колебалась. Сумеет ли он, – писала она, – отрешиться от предвзятого мнения, «с которым большинство иностранцев смотрят на Россию?» Они, пожалуй, думают даже, что «до Петра Великого в этом государстве не было ни законов, ни администрации». Но «хотя смуты после смерти царя Ивана Васильевича и отодвинули Россию лет на сорок, на пятьдесят назад, но до этого времени Россия ни в чем не отставала от Европы… русские великие князья принимали самое видное участие в европейских делах и находились в дружественных и родственных отношениях со всеми царствующими домами нашего полушария…»