Обнаженная натура - Владислав Артемов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пойдемте, — Родинов взял под локоть покорного Сагатова и вывел его в приемную.
Леночка вопросительно поглядела на них.
— Виктору Петровичу кофе, — приказал Родионов. — Двойной…
Согатов уже ушел по коридору, постукивая тростью. С каждым ударом железного наконечника в пол шаг его становился тверже и увереннее. Плечи постепенно распрямлялись, голова приобретала привычную высокомерную посадку, чуть-чуть откидываясь назад и склоняясь к правому плечу.
Родионов бросился вдогонку за Сагатовым, стремясь проскочить в дверь первым, чтобы там во всеоружии встретить его, успев занять оборонительную позицию за бастионом сложенных на столе рукописей.
Он мышью прошмыгнул в дверь, сел и тут же приветственно привстал, встречая входящего в кабинет Сагатова. Тот, казалось, совершенно не заметил маневров Родионова, подошел к столу и вонзил в паркет свою знаменитую трость.
— Приветствую вас! — важно сказал Всеволод Арнольдович, словно это не он только что виделся с Пашкой в кабинете у главного.
Покосился на шаткий стул и не стал садиться, проигнорировав приглашающий жест Родионова. Подтянул крючком трости кресло от стола Кумбаровича и долго рассаживался, размещался в нем. Утверждался прочно и основательно. Присел и Пашка, распахнув перед собою рукопись, изготовился к разговору.
— Там у вас, — Сагатов ткнул тростью в сторону двери. — М-да… Собственно, я не об этом, — он поморщился, отгоняя неприятные воспоминания.
— Да, бывают личности своеобразные, — согласился Родионов. — С другой стороны, куда же им податься, как не к нам?..
— Любопытная бабешка. Гофмановский персонаж. А ведь вставь такую в текст, никто и не поверит, пожалуй…
— Правда жизни, — поддержал отвлеченный разговор Пашка. — Не вся правда жизни умещается в правду искусства.
— Ведьма, — поставил точку Всеволод Арнольдович. — Ну так что же вы мне скажете по поводу моего труда? — он кивнул головой, указывая подбородком на лежащую перед Родионовым рукопись.
— Не годится, — честно сказал Родионов. — И так и сяк прикидывали. Не получается с публикацией. К сожалению…
— Помилуйте! — возмутился Сагатов. — Вещь идет на сцене. Многие издания почли бы за честь…
— Видите ли, — осторожно начал Родионов, — конечно, явных просчетов нет. Все довольно ровно и, в общем, все понятно — зло наказано, истина торжествует… Но стиль, стиль!
— Есть все-таки стиль! — самодовольно пошевелился Сагатов.
— Лучше бы не было! — вырвалось у Пашки. — Он-то все и заслоняет. Все эти ваши метафоры только мешают. Сравнения…
— Сравнение сильное оружие, — заметил Сагатов.
— Но помилуйте, Всеволод Арнольдович! Нельзя же нарушать меру даже и в сравнении. Да вот, пожалуйста, у вас написано: «У старухи были белые развареннные руки»!
— Превосходно! — одобрил Сагатов. — Зримо, ярко…
— В том-то и дело, что слишком зримо! Так и видишь эти свареннные, плавающие в кипятке руки, а вокруг голодные каннибальские рожи…
— Ну это вы, батюшка, хватили через край! — Сагатов сцепил на животе пухлые, белые и впрямь очень похожие на разваренные, ладони.
— Ладно, оставим, — сдался Родионов. — Но вот у вас шляпа «цвета бутылочного стекла». Нельзя для указания цвета фетровой шляпы употреблять столько чуждого матерьяла. Во-первых, стекло. Но стекло не само по себе, а вдобавок еще и бутылочное. На шляпу лезет некая пивная бутылка. Очевидно пустая и, может быть, даже битая…
— Отчего же непременно битая? — обиделся Сагатов.
— Цепь ассоциаций, — заговаривал ему зубы Пашка. — Кинематограф. Шляпа на голове. Бутылка. Удар и фейерверк осколков. Что еще? Стекло плотный и тяжелый материал, и эти свойства его косвенно, благодаря вашему сравнению, переносятся на мягкую фетровую шляпу. Вы хотели просто обозначить цвет шляпы, а нагромоздили целый воз посторонних и неподходящих вещей. Но самое главное — я не могу сейчас ответить вам, какого же цвета, все-таки, эта ваша шляпа…
— Но там же русским языком написано! Экий вы непонятливый человек.
— Хорошо, — согласился Пашка. — Пусть я непонятливый. Но скажите тогда сами, по-простому, какого же цвета само это бутылочное стекло?
— М-м, зеленовато-болотное, если вам угодно, — Сагатов стукнул в пол тростью. — Что ж вы пива не пили никогда?..
— Пиво-то я пил, — признался Павел. Он встал, подошел к редакционному шкафу, покопался там, погромыхивая пустыми бутылками. Потом торжественно извлек и поставил на стол бутылку коричневого цвета.
— Вот, — сказал он кротко. — Где же здесь ваша болотная зелень?
Этот факт не произвел на Сагатова ни малейшего впечатления. Он мельком взглянул на вещественное доказательство.
— Эта бутылка не характерная. Редкость…
— Да уж не такая и редкость, — Павел снова привстал с места, но Сагатов перебил:
— Хорошо. Вставьте слово «зеленого бутылочного стекла». Только и делов.
— Может быть, просто сказать: «зеленую фетровую шляпу»? Зачем это стекло, эти бутылки?..
— Такая простота хуже воровства, — важно пояснил Сагатов. — Так может написать и не писатель. Любой человек возьмет перо и так напишет. Это стиль дилетанта, любителя. А я, батюшка, профессионал. Шестнадцать книг. Слово мое — образное, сочное, выпестованное…
Только бы разговор не перекинулся на содержание, думал Родионов, не удосужившийся прочесть пьесы, и радуясь тому, что спровоцировал Сагатова на посторонние рассуждения.
— Я, видите ли, краснодеревщик слова, — продолжал между тем Сагатов, все более вдохновляясь. — Вы любите, насколько я могу судить по вашим замечаниям, мебель простую, суровую, так сказать, тюремную — табурет, тумбочка, койка…
— В тюрьме нары, — поправил Родионов, вспомнив ночь в отделении.
— Я же предпочитаю стиль, богатый оттенками, — слушая только себя, развивал тему Сагатов. — Антиквариат. Для меня важна оркестровка слова…
Он продолжал говорить, говорить и у Родионова, погрузившегося в глухое оцепенение, вдруг стала сама собою подергиваться нога, как у давешнего Юркиного немого. Скоро голос Сагатова стал слабеть, появились в его речи паузы и Родионов поспешил подбросить поленце в затухающий костер.
— Эклектика! — брякнул он наугад, и тотчас вспыхнул обрадованный Сагатов, накинулся на новую тему.
— Нет, дорогой друг, это многоголосие. Полифония. Прием старинный, апробированный классикой…
Родионов, не слыша слов, думал о своем, видя только шевелящиеся губы Сагатова, его черную двигающуюся бородку, подкрученные кверху усы, его наскоро приклеенные брови — одна выше другой, как у драматического тенора, взявшего высокую ноту…
Да, жизнь в стенах редакции и жизнь за ее пределами различались очень существенно. Тут был условный мир, где жизнь текла чуть-чуть понарошку, немного не всерьез. Было в ней что-то балаганное, театральное. Страсти выражались чуточку сильнее, чем следовало, слова произносились высокопарнее, чем нужно, жесты казались преувеличенно резкими.
Астралы, астралы…
А скоро снова должен придти маленький поэт Южаков в туфлях на высоких каблуках, посещавший все редакции строго по графику и всегда, забирая отвергнутую рукопись, совершавший серию одних и тех же движений — сперва всплескивал руками, выхватывал откуда-то из рукава платок и уходил по коридору, долбя коваными пятками паркет, а поворачивая к лифту, резко сгибался в поясе и чихал с громким отчаянным криком, похожим на заячий, и долго еще носились по этажам трагические отголоски этого крика… Сегодня по графику у него как раз посещение «Литературы и жизни»…
Родионов то и дело ловил себя на ощущении, что глядит из этой самой «литературы» на саму жизнь как бы со стороны, с невольной иронией и усмешкой. Бывало так, что он выносил это мироощущение за пределы редакции, не умея сразу избавиться от циркового взгляда на происходящее.
Ехал он, к примеру, в метро или троллейбусе, стиснутый со всех сторон, чья-нибудь назойливая сумка тыкалась ему под коленки, пьяный мужик дышал в щеку, и в самый пик раздражения, готовый уже разразиться желчной руганью, вдруг представлял он, что это все вокруг просто придумано — все люди, окружающие его, не более, чем персонажи чьей-то пьесы, в том числе и он сам. И моментально проходила без следа злоба и раздражение — он добродушно ухмылялся настырной сумке, пьяная рожа становилась потешной и симпатичной. Он рассеянно улыбался в ответ на обращенную к нему ругань, забавляясь выражением бешенства на лице костерящей его старухи…
Он понимал, что такие душевные состояния опасны и чреваты тем, что обесценивают и обессмысливают живые чувства, поэтому пользовался своим случайным открытием осторожно и редко, в последнее время все реже и реже.
— Стало быть, я оставляю вещь на дочтение! — услыхал Родионов последние слова Сагатова. — И, молодой человек, чтоб без всяких этих, знаете ли, уверток и экивоков!