Современный детектив ГДР - Вернер Штайнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грисбюль хотел повернуть к автостраде, но Гроль попросил:
— Нет, поезжайте к даче. Мне нужно еще раз оглядеть поле боя. На память, так сказать.
Они проехали через спящий, погруженный в молчание Бернек. Только в комиссариате, в комнате Биферли, еще горел свет, и Грисбюль не удержался от улыбки, заметив это. Потом он остановился у дачи. Они вышли из машины. Гравий опять громко заскрежетал под ногами. Гроль открыл дверь. Они вошли. Теперь он зажег верхний свет.
Представшее им зрелище вызвало у Грисбюля озноб. Манекен совсем свалился. Он лежал теперь, уткнувшись лицом в стол. Шляпа сползла вперед, плечи поникли. Можно было и правда подумать, что тело убитого комиссара рухнуло на стол.
И у Гроля было, по-видимому, такое же ощущение: он долго стоял не шевелясь. А потом, вздохнув, подошел к манекену, снял с него шляпу и протянул ее Грисбюлю. Пуля попала в цель: в шляпе было два круглых обгорелых отверстия.
— Отслужила, — сказал комиссар, — износилась и отслужила.
Он с размаху швырнул шляпу в дальний угол, но Грисбюлю показалось, что глаза Гроля погрустнели.
— Н-да, — прибавил он, — одному богу известно, Грисбюль, что еще из этого выйдет. Скандал, я боюсь, разозлит министра, а старого комиссара убрать легко! Ну все, поехали домой!
Ганс Шнайдер
НОЧЬ БЕЗ АЛИБИ
I
Между обшарпанными стенами длинного, похожего на ущелье коридора царит полумрак. Слева и справа двери, двери и двери. Два окна процеживают дневной свет через армированные стекла, придавая ему зеленоватый оттенок. В дальнем конце коридора, словно луна, затянутая облаками, висит матовый шар с тусклой лампочкой. Стулья, расставленные в простенках между дверями, свободны. Кроме двух. На одном сидит мужчина и беспокойно вертит в руках шапку. «Виновен», — думаю я, ибо на лице у него вижу страх. Рядом — пожилая женщина, закутанная в большой черный шерстяной платок. Она спит, тихонько похрапывая, — воплощенная невинность. Два незнакомых человека.
По этому коридору я прохожу не впервые, по каждый раз путь кажется мне новым, так как встречаю новые лица. Здесь сидят уважаемые граждане, приглашенные повесткой. Не то что я: осужден, бежал, пойман, затем вдруг отпущен из тюрьмы домой — и вот сейчас опять в наручниках, под конвоем двух вооруженных полицейских, а впереди — новое следствие и тюрьма!
В середине коридора дневной свет смешивается с электрическим. На двери табличка: «Уголовный розыск». Первый конвоир распахивает дверь, второй вводит меня в комнату. Вдоль стен беспорядочно стоят стулья. Я получаю возможность сесть, ждать, раздумывать и проклинать свою дурь. Возле дверей усаживаются конвоиры.
Тошно. Хочется завыть, сломать решетку на окне и помчаться к Уле. Как она плакала, когда меня забрали…
С ума можно сойти. Сколько еще ждать, пока со мной наконец заговорят и снимут наручники?
Минут через десять чей-то голос прерывает мои раздумья:
— Вайнхольд, на допрос!
Оба моих стража встают, поправляют поясные ремни, одергивают мундиры и выводят меня опять в полутемный коридор. Идущий впереди открывает вторую дверь слева. Я останавливаюсь на пороге, оглядываю комнату. У окна за столом сидит старший лейтенант Вюнше, худощавый седой человек с усталым лицом. Однако глаза его за толстыми стеклами очков смотрят, как всегда, внимательно. Он указывает мне на стул по другую сторону стола. Я подхожу к стулу, но не сажусь, а протягиваю над столом скованные руки.
— К чему эта комедия?
Оба конвоира настораживаются, услышав мой громкий голос. Вюнше делает успокаивающий жест в их сторону, не сводя с меня изучающего взгляда. Его хладнокровие раздражает меня.
— Я протестую! — кричу я.
— Что ж, Вайнхольд, сами виноваты, — отвечает он, покачав головой. — Мы теперь опытные. Еще одного шанса вам не дадим.
Он приказывает снять с меня наручники. Исполнив приказ, конвоиры расстегивают пистолетные кобуры, причем не украдкой, а демонстративно, так, чтобы я видел.
Я сажусь.
— Все, Вайнхольд, конец, — тихо говорит Вюнше, глядя на меня чуть ли не с грустью. — Один раз вы нас обманули, даже, пожалуй, два. Но после того, что произошло вчера, вам уже не выкрутиться.
Я сжимаю кулаки. Меня бьет дрожь, и вот я уже у стола. Вюнше взглядом усаживает меня обратно, опередив подскочивших конвоиров.
— У меня есть доказательства, что я невиновен!
— Ошибаетесь. Есть доказательства вашей виновности, за что вас справедливо приговорили к пятнадцати годам. А теперь еще новое преступление: кража со взломом и покушение на убийство. Этого хватит на пожизненное как минимум. Если же следствие подтвердит, что вы умышленно покушались на жизнь… — Он выпячивает подбородок и уничтожающе смотрит на меня. — Улики налицо и свидетельские показания…
— Ложь! Плевал я на ваших свидетелей!
— Вы спросили, когда вошли, к чему вся эта комедия. Так вот, я задаю тот же вопрос вам. Теперь уж доказательств хватит наверняка. Итак: будете давать показания?
От ярости у меня кровь приливает к голове.
— Нет! — кричу я. — Больше я вообще ничего не скажу!
— А может, подумаете?
— Мне не о чем думать.
— Что ж, подождем.
Вюнше некоторое время разглядывает меня. Я уже почти сожалею, что отказался говорить, зря отказался. Подумать только, что я в полдень собирался встретиться с Улой!
— Можно вас попросить? Я хотел бы черкнуть несколько строк Уле Мадер.
Вюнше задумчиво разглядывает меня своими голубыми глазами.
— Пожалуйста, — решает он наконец. — Кстати, можете сообщить ей, что вы испугались давать показания… Унести!
«Браслеты» царапнули по коже и с треском защелкнулись, плотно охватив запястья. «Испугался давать показания», — думаю я с горечью. Почему он сегодня такой? Мог бы полюбезнее обойтись. Я же собирался признаться ему, что я напрасно взялся распутывать дело сам — только еще больше запутался, и что есть лишь один выход…
Я повернулся было, чтобы исправить свою ошибку, но конвоиры вытолкали меня за дверь.
Снова полумрак. Коридор. Автомашина. Потом другой коридор, опять вереница дверей и решетки на окнах. Следственная тюрьма, в которой я сидел полгода назад. Камера. Никого. Гулко пульсирует кровь, отбивая секунды, минуты, часы.
В полдень загромыхали двери. Мелькают силуэты надзирателя, кальфактора — я их не замечаю. Эмалированная миска с какой-то похлебкой — я к ней не притрагиваюсь. Вскоре еще раз появляется надзиратель, низенький, пожилой, в желтых роговых очках, — первый человек, которого я, вернувшись сюда, реально воспринимаю. Он кладет на откидной столик у стены несколько листов бумаги и карандаш.
— Еда — это жизнь, — поучительно изрекает он и показывает на миску.
Я отрицательно мотаю головой. Он уходит.
Что же написать Уле? Что я в тупике и все теперь гораздо хуже, чем тогда, после приговора? Да, придется написать. Может, мне следовало действовать иначе и я зря понадеялся только на себя, вообразив, что я умнее уголовного розыска, прокуратуры и суда… Итак, придется признаться, что я вел себя неправильно. Ведь бумаги-то нечего стыдиться. Вюнше, конечно, прочитает письмо, вникнет в написанное — перебить-то он меня не сможет. Вечером попрошу еще бумаги. Скажу надзирателю, что хочу вроде как исповедаться, вряд ли откажет… Начну, пожалуй, с приговора, с того, как он ошеломил меня, — ведь после долгого предварительного заключения я не сомневался, что выйду из суда оправданным. А вместо этого — пятнадцать лет тюрьмы! Но сейчас, как разъяснил старший лейтенант Вюнше, дело может кончиться еще хуже.
Стоит ли тогда вообще писать? Что от этого изменится? Я растерялся. Но тут, как нарочно, в памяти возникают слова, складываются фразы, и я записываю все пережитое так, будто это случилось с кем-то другим.
«Конец, — подумал я, выслушав приговор. — Неужели я еще жив? Странно». Я перестал что-либо воспринимать. Наверно, мне следовало ненавидеть этого человека в черном, но он мне стал как-то вдруг безразличен. Его слова не доходили до моего сознания. Я то слушал, то не слушал, я не старался вникнуть в слова судьи, а смотрел не отрываясь в четырехугольник окна за его спиной, который как назло был заполнен голубым небом. Для всех жизнь будет продолжаться: для судьи, заседателей, прокурора и людей, сидящих здесь в переполненном зале, — только не для меня. А может, пятнадцать лет тюрьмы — все-таки пятнадцать лет жизни? Нет, для меня этот приговор хуже смерти! Ведь мне пошел лишь двадцать четвертый год. Жизнь только начиналась, и едва я успел понять, что это такое, как она кончилась.
Вот эта мысль о конце и парализовала меня; вместе со словами судьи она вползла в мой мозг, овладела им, вытеснив все прочее.