Живая память - Андрей Платонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последнее время Иркабай перестал было и думать о Латифе, но этот странный сон и девушка в персиковом саду, чем-то смутно напомнившая Латифу, снова всколыхнули мысли о ней. Разве обязательно при встрече говорить: «Вот это я самый и есть — Иркабай Мирзаев!» Можно назваться товарищем Мирзаева, передать фронтовой привет от него. Кажется, она умная, хорошая девушка, с ней будет приятно поговорить, может быть, удастся погулять в городском саду или сходить в кино — это уже развлечение.
Так думал гвардии сержант Иркабай Мирзаев и решил, не откладывая, выполнить свое намерение. В первое же воскресенье, принарядившись, он посмотрел в зеркало и остался доволен собой: выданное с госпитального склада обмундирование складно сидело на его стройной фигуре, несколько побледневшее после долгого лежания в палате лицо теперь снова приобрело юношески розоватый оттенок, а пришитая к гимнастерке ленточка двух тяжелых ранений делала почетным и легкое прихрамывание на левую ногу, и даже стандартный, белого некрашеного дерева, костыль в правой руке.
Разыскав дом, где жила Латифа, Иркабай с волнением постучался в калитку. В голове мелькнула неприятная мысль: «А что, если эта Латифа — старая женщина, которая, подобно виноградине, потеряв все соки на ветке, превратилась в кишмиш?» И когда в калитке перед ним показалась сморщенная старушка, он так растерялся, что не мог слова сказать.
Старушка, моргая подслеповатыми глазами, несколько секунд молча разглядывала сержанта и вдруг, обняв за шею, поцеловала в обе щеки.
— Ах ты, голубчик, красавец мой! — заговорила она как с самым дорогим человеком. — Что это у тебя с ногами? Заходи, заходи скорей! Сюда, мой милый...— Шаркая туфлями, она торопливо пошла к низенькому крылечку. — Эй, доченька, где ты там, ставь самовар! Иди сюда, посмотри: вот приехал с фронта...
Сердце Иркабая вздрогнуло при мысли, что сейчас он увидит Латифу.
На крыльцо вышла девушка лет семнадцати, в атласном розовом платье, с длинными черными косами, уложенными в несколько рядов вокруг головы. Она поздоровалась с фронтовиком и вернулась в дом. Иркабай с горечью подумал, провожая ее глазами: «Такую красавицу я отпугнул своим дурацким письмом!»
— И таким парням, как ты, война все еще не дает строить свой угол и исполнить свое желание, — между тем говорила старушка, готовя для Иркабая место на супе[10] в тени. — Ох, времечко! А все из-за этого безумного Гитлера, — гореть бы ему в огне на этом и на том свете!.. А Латифа, наверно, тоже с вами, сынок?
Из дома опять вышла девушка со скатертью в руках. Услышав последние слова матери, она улыбнулась:
— Вот с этого бы и начинала, мама... Вы с какого фронта? — обратилась она к Иркабаю. — Моя сестра на Центральном.
— Как? — удивленно воскликнул Иркабай. — Латифа на фронте? Почему она там?
— Медсестрой пошла. Уехала отсюда в мае прошлого года.
— Вот око как!
— Да, сынок, так... — снова заговорила старушка-мать. — Сколько я говорила ей: «Не можешь ездить на коне, не умеешь стрелять из пушки, — что будешь делать на фронте?» Нет, не послушалась. Храбрая уж очень. Только и думала о войне. Писала письма красноармейцам и командирам, посылала маленькие подарки. Вот уж больше года прошло, как уехала, а письма все идут и идут для нее со всех фронтов. Доченька, сколько ты переслала ей писем-то? Да, помню: сто два письма.
Иркабай даже испугался: «Три моих... и еще девяносто девять!»
— И все с фронта?
— А с теми, кто в тылу, она и знаться-то не хотела. Уж такая... Иди принеси, доченька, ее карточку, пусть наш гость посмотрит... Некоторые письма дочка прочитала мне. Так рады, так благодарят ее все эти красноармейцы и командиры... Два письма написаны каким-то озорным парнем... Да уж ладно, пусть живет долго!
Иркабай густо покраснел.
Девушка вынесла из дому несколько фотографий Латифы.
— Это она снималась еще здесь, — сказала она, протягивая Иркабаю одну из карточек.
С фотографии, чуть потупясь, застенчиво смотрела молоденькая девушка. «А ну вас, молчите!» — словно говорила ее смущенная улыбка, предупреждая всякие похвалы ее красоте. Иркабай недоумевал: такая тихоня — и отправилась на фронт!
— Посмотри на эту, сынок, — указала старушка-мать на другую карточку. — Это она снималась в Москве.
«Как идет ей военная форма!..» — У Иркабая даже зарябило в глазах. Здесь Латифа была совсем другая. Она стояла с гордо вскинутой головой, глаза ее задорно поблескивали, и весь ее вид как бы говорил: «Эй, парень, поберегись!»
Иркабай задумался. Машинально он повернул карточку и увидел фронтовой адрес Латифы.
— Вы узнали ее? — спросила старушка.
— Мамаша! — дрогнувшим голосом обратился к ней Иркабай. — Дайте мне эту карточку. Одна из посылок Латифы досталась моему близкому другу. Он раненый, лежит в госпитале, а ему очень хотелось познакомиться...
— Как его зовут?
Иркабай растерялся.
— Из тех писем, которые вы получили, — стал он объяснять, словно оправдываться, — три письма — от него. Но он не тот озорной парень, о котором вы говорили... Он... — Иркабай совсем смутился и замолчал.
— Хорошо, возьмите, — сказала сестра Латифы и улыбнулась, как будто разгадав, кто этот «он».
Иркабай положил карточку в нагрудный карман и встал. Как ни уговаривали его хозяйки остаться пить чай, он распрощался и ушел, боясь выдать себя.
Вернувшись в госпиталь, Иркабай до самого вечера составлял письмо. Написав его наконец набело, он взял синий конверт — точно такой, в каком прислала ему свое письмо Латифа, — и сделал на нем четкую надпись:
«Действующая армия. ППМ 19640-Б. Если вынесла с поля сражения более десяти раненых, вручить чернобровой и черноглазой Латифе Гулямовой».
На этот раз Иркабай сумел многое сказать в своем письме девушке, но пересказывать здесь содержание этого письма было бы, пожалуй, нескромно.
1944
Николай Камбулов. РУБЕЖ ГРИГОРИЯ БУРМИНА
Генералы 11-й немецкой армии гнали без остановки свои войска в бой. Но теперь, после семидневных непрерывных сражений, их дивизии и полки уже не кидались проворно вперед, как в первые дни наступления, а как бы ползли, тычась окровавленными мордами в огненную кипень советских войск.
...Утром, едва появились на небе первые мазки рассвета, на КП к майору Бурмину пришел политрук Бугров.
— Молчат? — спросил он, всматриваясь через проем каменной стены в мглистую даль, изорванную во многих местах пожарами. — Полковник Кашеваров принял решение: создать узел сопротивления. — Бугров вытащил из сумки карту и, подсвечивая фонариком, показал на красный кружочек. — Вот здесь... Я ведь теперь, Гриша, как тебе известно, у Кашеварова порученец, в курсе всех дел. По приказу командующего фронтом сюда стягиваются артиллерия, бронебойщики, кавполк майора Кравцова. Так что, Гриша, назад можешь не оглядываться, твой тыл надежен... В крайнем случае есть куда отойти.
— Отойти? Нет, Саша, хватит, не могу...
— Ну, ну, смотри сам, но есть такой приказ.
— Хватит, говорю, отходить! — выкрикнул Бурмин. — Вчера они листовки разбрасывали с самолета. Сукины сыны, что пишут! Улепетываете, как зайцы-де, мол, в панике и страхе бежите. Вот брехуны!
— А что ты думаешь, Гриша, — подхватил Бугров. — Кончится война, и какой-то недобитый фашист напишет о нас: бежали, как зайцы, обросшие, с бородами до колен и разутые. — Он достал суконку, старательно почистил сапоги. — Как сороки, застрекочут...
Бурмин схватил телефонную трубку и, мигая вдруг вспыхнувшими глазами, потребовал:
— Шатров, что там у тебя?.. Так. Понятно. А у соседей справа? Тоже? Без шума, наш тыл обеспечен.
Бросил трубку и — к Бугрову:
— Ты у меня останешься или к себе пойдешь? Сейчас начнется, и ты посмотришь, как Бурмин драпает. Останешься?
— Останусь, Гриша.
— Хорошо. У меня есть танк, трофейный, поработаем напоследок, Саша? — предложил Бурмин. — Еще не разучился стрелять из орудия?.. В танковом полку, помню, стрелял ты хорошо.
— Что ты предлагаешь?
— Я ведь не намерен оставлять этот рубеж. Хочешь, покажем сорокам, как мы драпаем? — Лицо Бурмина сделалось землистым. — Гаджиев, что там, почему не докладываете? — крикнул он лейтенанту, наблюдавшему за боем через пролом стены. — Санечка, комиссар ты мой сердечный, скоро начнется.
«Ну, завелся Гриша, — подумал Бугров, — теперь не остановишь. Сегодня он какой-то особенный. Придется задержаться здесь».
Через час после начала боя над землей, еще зябкой от холодной росы, повис тяжелый желто-черный полог пыли и дыма. Его рвали снаряды с треском и грохотом, дырявили взрывы бомб, полосовали взахлеб пулеметные очереди, но пробоины и окна тут же вновь оплывали, затягивались, и желтый полог не пропускал ни солнечного луча, ни струйки свежего воздуха. Это была жаровня, в которой люди, обливаясь потом и кровью, молотили друг друга, не зная ни страха, ни усталости. Немцам нужно было выйти к проливу, выйти для того, чтобы увидеть край земли, за дни наступления показавшейся им бесконечной, выйти на этот край, чтобы вздохнуть наконец без тревожного ожидания смерти, которая так густо вихрилась на их пути...