Жизнь Кольцова - Владимир Кораблинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вытер мокрое от снега лицо.
– Пушкина убили, – тихо произнес Кареев, глядя на вздрагивающее пламя свечи.
Кольцов вскочил. Тетради упали на пол.
– Да как же? Саша!
– Оскорбленная честь… Дуэль.
– Страшную ты весть привез, Саша! – Кольцов опустился на стул, закрыл руками лицо. – Пушкин помер… Боже мой!
– Все говорят, – глядя куда-то в сторону, медленно заговорил Кареев, – все говорят, что его Дантес какой-то застрелил… Вздор, не в Дантесе дело… Дантесов лишь пистолет был. А убил нашего Пушкина – знаешь кто? Царь! Царь убил! На другой же день после убийства по всему Петербургу полетели листочки со стихами… Нет, ты послушай! Это поручик один сочинил…
Погиб поэт! Невольник чести —Пал, оклеветанный молвой,С свинцом в груди и жаждой мести.Поникнув гордой головой!..
Кареев вынул из кармана вчетверо сложенный лист.
Убит!.. К чему теперь рыданья,Пустых похвал ненужный хорИ жалкий лепет оправданья:Судьбы свершился приговор!Его убийца хладнокровноНавел удар… спасенья нет…
И когда Кареев произнес слова «его убийца», Кольцов вздрогнул: ему ясно представилось, какими пустыми стеклянными глазами поглядел на него царь, когда Жуковский представлял его..
… Пустое сердце бьется ровно,В руке не дрогнул пистолет!
– Саша, – хрипло произнес Кольцов. – Я, вот как тебя, видел царя. В нем жалости ни к кому нет. Это верно: он Пушкина убил!
10
А в Воронеже все шло своим чередом: на медленный скучный звон брели чиновники говеть в Смоленский собор; бакалейщики сбывали к постному столу обывателя залежавшуюся соленую рыбу «с душком».
Однажды учитель латинского языка Иван Семенович Дацков заметил, что гимназист Нелидов, вместо того чтобы слушать объяснение нового правила, читал какую-то бумажку. Иван Семеныч подкрался к увлекшемуся гимназисту и ловко выхватил у него из рук небольшой, мелко исписанный листок серой бумаги.
– Без обеда-с, господин Нелидов! – прошипел Иван Семеныч. – Три дня без обеда-с! – и положил бумажку в задний карман мундира.
В учительской он вспомнил про легкомысленный поступок Нелидова, достал из кармана бумажку и стал читать:
Погиб поэт! Невольник чести —Пал, оклеветанный молвой…
Иван Семеныч быстро пробежал глазами стихотворение и ужаснулся: потрясались основы самодержавия!
– Прекрасно-с, господин Нелидов! – с негодованием прошептал Иван Семеныч. – Отлично-с!
Он приказал позвать провинившегося гимназиста и учинил ему допрос. Нелидов сперва отпирался, но когда Иван Семеныч намекнул на полицию, оробел и сказал, что стишок этот списал у гимназиста Ключарева. Ключарев выказал себя дерзко и, поглядев с презрением на Нелидова, отперся решительно.
Тогда Иван Семеныч доложил о происшествии директору и показал ему кляузный стишок.
В этот же день классные надзиратели произвели обыск в ранцах гимназистов и нашли еще восемнадцать списков лермонтовского стихотворения.
Все найденные списки были представлены господину начальнику губернии, и тот приказал немедленно приступить к дознанию. Вскоре выяснилось, что подобные списки злокозненных стихов ходили не только в гимназии. Они таились всюду: в казармах драгунского полка, в семинарии, в столах молодых, известных, впрочем, своим образом мыслей чиновников. Даже отец ректор, возвратясь однажды из семинарии домой, нашел в кармане рясы целых четыре списка. Все эти листочки, из которых добрая половина была написана одним и тем же почерком, препровождались из разных мест в губернское жандармское управление, где их в короткий срок набралась претолстая папка, на крышке которой отличной писарской каллиграфией было выведено:
ДЕЛО
о злокозненных стихах некоего поручика Лермонтова и об дерзком распространении оных в городе Воронеже
Дацков был обласкан начальством и получил наградные суммы, а гимназиста Ключарева за дерзость исключили из гимназии без права поступления в другое учебное заведение.
11
Смерть Пушкина была для него личным горем. Молчаливый и прежде, он стал еще молчаливее. Написал в книжную лавку Смирдина письмецо с вложением, не прося, а почти умоляя выслать ему самый последний портрет Пушкина.
Через месяц из Петербурга пришел пакет. Дрожащими руками он разорвал бумагу и – обомлел: Пушкин, похожий и в то же время непохожий, с непривычно приглаженными кудрями, лежал в гробу. Это была литография, сделанная тотчас же после смерти Пушкина.
У Кольцова дрогнули губы. «Друг! Друг!» – прошептал он. И что бы ни делал, мысли возвращались к одному: к Пушкину. До мельчайших подробностей вспоминал о встречах с ним. «Столько ласки, столько привета он дал мне! Ведь он Алешей меня, как брат, называл…»
Какая-то еще неясная, печальная, но грозная песня звенела в ушах Кольцова. Возникали смутные образы; они проносились в воображении то как мрачные тени, то как ослепительные зарницы. Несколько дней томила его эта еще не сложенная песня. Он измучился, пытаясь уловить ее. Дома он сказался больным и никуда не выходил из своего кильдима. Беспокойство, тревога, ощущение таинственных шумов, какие всегда предшествовали рождению стиха, овладели им. Наконец блеснул образ: могучий дубовый лес, зеленые богатырские кроны, в которых жило и пело множество птиц, горделивые, кое-где пронзенные солнечными стрелами шапки изумрудной листвы… Слово – живое слово! – вдруг прозвучало в тишине. Это было то самое точное и нужное слово, которое пришло, преодолев все неясные шумы.
Тревога исчезла, и первые строчки послушно легли на бумагу.
12
Поздно ночью он писал Краевскому. Стихи были готовы, он хотел послать их в Питер, да в одном месте показались неверными две строчки; поправить сразу не сумел и решил пока не посылать.
«… Как закончу пьеску „Лес“, – писал Краевскому, – так и вышлю, и если она покажется, то печатайте ее с посвящением Александру Сергеичу Пушкину…»
Неожиданный осторожный стук в дверь прервал писание Кольцова. На пороге стоял Кашкин в черном плаще с глубоко надвинутым на глаза капюшоном. Он был бледен и, очевидно, чем-то встревожен.
– Вчера ночью, – едва шевеля губами, сказал он, – вчера ночью жандармы взяли Кареева…
– Как?! – вскрикнул Кольцов. – Сашу взяли? Да за что же?
– Тише… – Кашкин приложил палец к губам. – Значит, за дело, коли взяли. И я зашел сказать тебе, что ежели есть в твоих бумагах письма кареевские или – чего боже упаси! – его рукой переписанные лермонтовские стихи, так сожги немедля!
– Сжечь?! – Кольцов сперва не понял, что такое говорит ему Кашкин. – Письма друга сжечь? Да я самым последним подлецом почитал бы себя, коли б сжег! А вы-то, Дмитрий Антоныч… вы-то? Ведь и вас связывала с ним дружба! Как же вы можете так говорить?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});