Алхимия / Нотр-Дам де Пари - Титус Буркхарт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В те времена на все явления жизни смотрели так же, без метафизики, трезво, без увеличительного стекла, невооруженным глазом. Микроскоп в ту пору еще не был изобретен ни для явлений мира физического, ни для явлений мира духовного.
Вот почему случаи подобного добровольного затворничества в самом сердце города не вызывали удивления и, как мы только что упоминали, встречались довольно часто. В Париже насчитывалось немало таких келий для молитвы и покаяния, и почти все они были заняты. Правда, само духовенство радело о том, чтобы они не пустовали, — это служило бы признаком оскудения веры; если не было кающегося, в них заточали прокаженного. Кроме этой келейки на Гревской площади, существовала еще одна в Монфоконе, другая — на кладбище Невинных, еще одна — не помню где, кажется, в стене жилища Клишон; сверх того — множество рассеянных в разных местах города других убежищ, след которых можно отыскать лишь в преданиях, так как самих убежищ уже не существует. На Университетской стороне тоже была такая келья. А на горе святой Женевьевы какой-то средневековый Иов в течение тридцати лет читал нараспев семь покаянных псалмов, сидя на гноище, в глубине водоема; окончив последний псалом, он снова принимался за первый, по ночам распевая громче, чем днем, — magna voce per umbras[83]. И поныне еще любителю древностей, сворачивающему на улицу Говорящего колодца, слышится этот голос.
Что же касается кельи Роландовой башни, то надо заметить, что у нее никогда не было недостатка в затворницах. После смерти г-жи Роланд она редко пустовала больше двух лет. Многие женщины до самой смерти оплакивали в ней — кто родителей, кто любовников, кто свои прегрешения. Злоязычные парижане, любящие совать нос не в свое дело, утверждают, что вдов там видели мало.
По обычаю того времени, латинская надпись, начертанная на стене, предупреждала грамотного прохожего о благочестивом назначении этой кельи. Вплоть до середины XVI века сохранилось обыкновение разъяснять смысл здания кратким изречением, написанным над входной дверью. Так, например, во Франции над тюремной калиткой в феодальном замке Турвиль мы читаем слова: Sileto et spera[84]; в Ирландии, под гербом, увенчивающим главные ворота замка Фортескью: Forte scutum, salus ducum[85]; в Англии, над главным входом гостеприимного загородного дома графов Коуперов: Тиит est[86]. В те времена каждое здание выражало собою мысль.
Так как в замурованной келье Роландовой башни дверей не было, то над ее окном вырезали крупными романскими буквами два слова:
TU ORA![87]
Народ, здравый смысл которого не считает нужным разбираться во всяких тонкостях и охотно переделывает арку Ludovico Magno[88] в «Ворота Сен-Дени», прозвал эту черную, мрачную и сырую дыру «Крысиная нора»[89]. Название менее возвышенное, но зато более образное.
III. Рассказ о маисовой лепешке
В ту пору, когда происходили описываемые события, келья Роландовой башни была занята. Если читателю угодно знать, кем именно, то ему достаточно прислушаться к болтовне трех почтенных кумушек, которые в тот самый миг, когда мы остановили его внимание на Крысиной норе, направлялись в ее сторону, поднимаясь по набережной от Шатле к Гревской площади.
Две из этих женщин были одеты, как пристало одеваться почтенным парижанкам. Их тонкие белые косынки, юбки из грубого сукна в синюю и красную полоску, белые нитяные, туго натянутые чулки с вышитыми цветной ниткой стрелками, квадратные башмаки из желтой кожи, с черными подошвами и в особенности их головные уборы — род расшитого мишурного рога, увешанного лентами и кружевами, которые еще и ныне носят крестьянки Шампани, соревнуясь с гренадерами русской императорской лейб-гвардии, — свидетельствовали о том, что это богатые купчихи, представляющие нечто среднее между теми, кого лакеи называют «женщиной», и теми, кого они называют «дамой». На них не было ни колец, ни золотых крестиков, но легко было понять, что это не от бедности, а просто из боязни штрафа. Их спутница была одета приблизительно так же, как и они, но в ее одежде и во всех ее повадках было нечто такое, что изобличало в ней жену провинциального нотариуса. Уже по одному тому, как высоко она носила кушак, видно было, что она недавно приехала в Париж. Прибавьте к этому шейную косынку в складках, банты из лент на башмаках, полосы юбки, идущие в ширину, а не вдоль, и тысячу других погрешностей против хорошего вкуса.
Две женщины шли той особой поступью, которая свойственна парижанкам, показывающим Париж провинциалке. Провинциалка держала за руку толстого мальчугана, а мальчуган держал в руке толстую лепешку. К нашему прискорбию, мы вынуждены присовокупить, что стужа заставляла его пользоваться языком вместо носового платка.
Ребенка приходилось тащить за собой поп passibus aequis[90], как говорит Вергилий, и он на каждом шагу спотыкался, вызывая окрики матери. Правда и то, что он чаще смотрел на лепешку, чем себе под ноги. Весьма уважительная причина мешала ему откусить кусочек, и он довольствовался тем, что умильно взирал на нее. Но матери следовало бы взять лепешку на свое попечение — жестоко было подвергать толстощекого карапуза танталовым мукам.
Все три «дамуазель» («дамами» в то время называли женщин знатного происхождения) болтали наперебой.
— Прибавим шагу, дамуазель. Майетта, — говорила, обращаясь к провинциалке, самая младшая и самая толстая из них. — Боюсь, как бы нам не опоздать; в Шатле сказали, что его сейчас же поведут к позорному столбу.
— Да будет вам, дамуазель Ударда Мюнье! — возражала другая парижанка. — Ведь он же целых два часа будет привязан к позорному столбу. Времени у нас достаточно. Вы когда-нибудь видели такого рода наказания, дорогая Майетта?
— Видела, — ответила провинциалка, — в Реймсе.
— Могу себе представить, что такое ваш реймский позорный столб! Какая-нибудь жалкая клетка, в которой крутят одних мужиков. Эка невидаль!
— Одних мужиков! — воскликнула Майетта. — Это на Суконном-то рынке! В Реймсе! Да там можно увидеть удивительных преступников, даже таких, которые убивали мать или отца! Мужиков! За кого вы нас принимаете, Жервеза?
Очевидно, провинциалка готова была яростно вступиться за честь реймского позорного столба. К счастью, благоразумная дамуазель Ударда Мюнье успела вовремя направить разговор по иному руслу.
— Кстати, дамуазель Майетта, что вы скажете о наших фландрских послах? Видели вы когда-нибудь подобное великолепие в Реймсе?
— Сознаюсь, — ответила Майетта, — что таких фламандцев можно увидать только в Париже.
— А вы заметили того рослого посла, который назвал себя чулочником? спросила Ударда.
— Да, — ответила Майетта, — это настоящий Сатурн.
— А того толстяка, у которого — лицо похоже на голое брюхо? — продолжала Жервеза. — А того низенького, с маленькими глазками и красными веками без ресниц, зазубренными, точно лист чертополоха?
— Самое красивое — это их лошади, убранные по фламандской моде, — заявила Ударда.
— О, моя милая, — перебила ее провинциалка Майетта, чувствуя на этот раз свое превосходство, — а что бы вы сказали, если бы вам довелось увидеть в шестьдесят первом году, восемнадцать лет тому назад, в Реймсе, во время коронации, коней принцев и королевской свиты? Попоны и чепраки всех сортов: одни из дамасского сукна, из тонкой золотой парчи; подбитой соболями; другие — бархатные, подбитые горностаем; третьи — все в драгоценных украшениях, увешанные тяжелыми золотыми и серебряными кистями! А каких денег все это стоило! А красавцы пажи, которые сидели верхом!
— Все может быть, — сухо заметила дамуазель Ударда, — но у фламандцев прекрасные лошади, и в честь посольства купеческий старшина дал блестящий ужин в городской ратуше, а за столом подавали засахаренные сласти, коричное вино, конфеты и разные разности.
— Что вы рассказываете, соседка? — воскликнула Жервеза. — Да ведь фламандцы ужинали у кардинала, в Малом Бурбонском дворце!
— Нет, в городской ратуше!
— Да нет же, в Малом Бурбонском дворце!
— Нет, в городской ратуше, — со злостью возразила Ударда. — Еще доктор Скурабль обратился к ним с речью на латинском языке, которою они остались очень довольны. Мне рассказывал об этом мой муж, а он библиотекарь.
— Нет, в Малом Бурбонском дворце, — упорствовала Жервеза. — Еще эконом кардинала выставил им двенадцать двойных кварт белого, розового и красного вина, настоянного на корице, двадцать четыре ларчика двойных золоченых лионских марципанов, столько же свечей весом в два фунта каждая и полдюжины двухведерных бочонков белого и розового боннского вина, самого лучшего, какое только можно было найти. Против этого-то, надеюсь, вы возражать не станете? Мне все известно от моего мужа, — он пятидесятник в городском совете общинных старост. Он еще нынче утром сравнивал фландрских послов с послами отца Жеана и императора Трапезундского; они приезжали из Месопотамии в Париж при покойном короле, и в ушах у них были кольца.