Матисс - Раймон Эсколье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сегодня утром, — сказал он, — я совершил большую прогулку на солнце.
Поскольку мы говорили о Капелле четок и обо всем том, что представляет из себя этот великолепный дар, мне вспомнилось одно недавно услышанное и неприятно поразившее меня высказывание: «Матисс никогда никому ничего не дает», — сказал мне один человек, относящий себя к его друзьям. Это стало ходячей фразой о нем в Ницце.
Будучи всегда с ним откровенным, но не без должной почтительности, я хотел посмотреть, как Матисс, в то время слышавший столько льстивых и угодливых речей (никому уже не приходило в голову писать на стенах Ниццы то, что можно было прочесть примерно в 1908 году на Монпарнасе: «Матисс — сифилитик! Матисс спятил!»), прореагирует на это злое высказывание, если я ему его передам, не открывая, разумеется, имени злопыхателя.
Однако, чтобы смягчить удар, я сразу же поставил его в известность о моем ответе:
— Я лично знаю, что Анри Матисс весьма щедр. Доказательство?.. Матисс дал мне в 1936 году для города Парижа и Пти Пале великолепного Сезанна — «Трех купальщиц», которого он отказался уступить в 1933 году Барнсу за сто пятьдесят миллионов тогдашних франков.
По всей вероятности, это воспоминание развеселило олимпийца с голубыми глазами под выпуклыми стеклами очков.
— Да, я люблю давать… Я дал полотна Альберу Андре для его музея в Баньоле; я собираюсь много дать Като… Только я люблю давать, имея для этого достаточные основания.
Матисс ведет меня в большую мастерскую, откуда выходит очень молодая темноволосая девушка, натурщица, которую я уже мельком видел в 1950 году, Паула, только что накинувшая на гибкое и грациозное обнаженное тело черную блузу.
Новый проект витража… По-прежнему декупажи… Здесь господствуют два холодных тона, зеленый и синий, которые будут согреты солнечным светом. Витражу сопутствуют эскизы, выполненные кистью: стволы деревьев с листьями, смутно напоминающие ренессансные феррарские гобелены с изображением дриад.
— Какие красивые деревья! — сказал я не без умысла.
Голубые глаза художника лукаво заблестели.
— А, да! Я был в Лондоне, когда на банкете Королевской Академии Уинстон Черчилль, которым мы с вами восхищаемся как военачальником и как крупным политиком, но совсем не как художником,[544] решил выступить, как некогда против махдистов и буров, [545] на этот раз против Матисса и Пикассо, чтобы поддержать президента Академии сэра Альфреда Мамингса, заявившего: «Матисс и Пикассо неспособны написать дерево, похожее на дерево».
— В сущности, — говорит мой собеседник все более лукаво, — сэр Альфред прав… и Матисс не виноват… Если хочется, чтобы дерево походило на дерево, то лучше обратиться к фотографу. У художника иная цель. Для меня дело только в том, чтобы выразить чувства, вызываемые у меня созерцанием дерева…
Бедный сэр Альфред Мамингс, ничего не знавший не только о превосходных эскизах, сделанных Матиссом с «веток и листьев», но и особенно о том, что говорил он о деревьях Арагону.
В мастерской тоже большое, рисованное кистью панно — тело лежащей навзничь женщины. Роскошный подготовительный этюд, сделанный с Лидии для «Леды», которую художник бесконечно стилизовал, подтверждая лишний раз свою основную доктрину, отнюдь не противоречащую его поискам, относящимся к дереву!
«Основа моего творчества заключается скорее во внимательном и уважительном наблюдении Природы и в чувствах, вызываемых ею во мне, чем в некой виртуозности, которая приобретается почти всегда честным и постоянным трудом».
В тот вечер художник полон радости. Когда я ему сообщаю, что его друг Андре Рувейр только что отдал в Музей в Ниме портрет, написанный им, Матиссом, с Леото, он, кажется, в восторге…
Рувейр, Леото, Аполлинер, чей портрет (по памяти) он только что сделал по просьбе Рувейра, — все это возвращает наш разговор к Парижу. Каким бы светским человеком ни был при желании Матисс, он не терпел завсегдатаев салонов.
— Ах, не говорите мне об этих профессиональных болтунах, которые ничего не знают и обо всем столь авторитетно высказываются.
— В провинции, — добавляю я, — все гораздо серьезней. Сам я парижанин по рождению и воспитанию, но давно уже понял это.
— Конечно! — соглашается Матисс. — Но Ницца — не провинция… Это проходной двор.
— Проходной двор, где вы сегодня — главное божество!
— О, не будем преувеличивать! Действительно, у мэра Жана Медсена большие планы… Это выдающийся человек, но я неуверен, что к его голосу прислушаются. Мне присвоили звание почетного гражданина города Ниццы, муниципалитет пригласил организовать большую выставку моих произведении, но мне так и не удалось получить ни клочка ткани, ни афиши с объявлением об этой экспозиции, на которую я положил большие усилия.
Впрочем, ни капли горечи. Всего лишь насмешливая улыбка того мальчишки-мазилы у Моро, который живет в великолепном человеке на вершине славы. В художнике, которого Арагон не задумываясь сравнивает с автором «Отверженных», всегда было что-то от Гавроша.
Уходя от Матисса, уносишь бодрящее чувство средиземноморской ясности, упорной верности молодости и счастью. Он никогда не перестает работать. Если в 1954 году у него часто бывали приступы тяжких страданий, вызывавшихся астмой или грудной жабой, то, как только наступала передышка, он героически снова брался за работу. Это были витражи для Крепье-ле-Пап, скромного городка в лионском округе, а также керамика для виллы, находящейся сейчас во владении Пьера Матисса в Сен-Жак-Кап-Ферра.[546]
Керамика, как и скульптура, всегда увлекала этого волшебника цвета, и Анри Матисс посвятил ей, на восемьдесят пятом году своей жизни, очень много сил. Для большой декоративной композиции размером четыре метра на три — Аполлон, окруженный цветочным орнаментом, где желтая неаполитанская согревает синие, белые и зеленые тона, — художник, между мучающими его кризами, нарисовал и расписал каждое из шестнадцати панно,[547] которые, пройдя обжиг, должны были весить вместе 2500 килограммов.
Это была последняя работа, предпринятая этим человеком с героической душой.
Так же как Тициан, Вольтер, Энгр, Гюго, победоносно преодолев восьмидесятилетии!! этап, Анри Матисс, можно сказать, дожил до своей славы. Ему тоже удалось присутствовать при своем апофеозе.
И к восьмидесятилетию, и к восьмидесятидвухлетию, и даже на следующий день после того, как перестало биться это благородное сердце, выражения глубокого почтения не переставали поступать в дом на высоком холме в Симье, где Анри Матисс, по его собственному признанию, познал полноту счастья.
Счастье… Один из лучших среди молодых художников того времени, Андре Маршан, [548] хорошо понимал и прекрасно сказал о том, в какой степени создатель «Радости жизни» был живописцем счастья: «Анри Матисс, в котором жило счастье, всю свою жизнь неутомимо и со вниманием, одновременно влюбленным и восхищенным, следил за тысячами проявлений того, что происходит на земле. Он обладал глубоко проникновенным взглядом ребенка, ищущим основной нерв явлений этого мира. Какой взгляд, какое небо, обретенное для людей!»[549]
Люрса, которому столь многим обязан сюрреализм, [550] Люрса, возродивший французскую шпалеру, тоже восславил неиссякаемую жизненную силу художника из Симье: «Мы никогда не сможем в достаточной мере отблагодарить Анри Матисса за веру в жизнь, провозглашенную всем его искусством, за свежесть и изобретательность, которую он проявил в течение всего своего творческого пути».
Фернан Леже еще в молодости понял, чем был обязан Матисс Делакруа, и поделился этим с Анри Руссо: «Примерно в 1908–1910 годах, одновременно с Аполлинером, Делоне, Максом Жакобом, происходит открытие Таможенника Руссо. Однажды во время визита на улицу Верцингеторикса Руссо отвел меня в сторону и спросил вполголоса: „Почему Матисс не заканчивает свои картины?“ — „Я полагаю, что он, скорее, романтик, а так как ты — классик (ты любишь портреты Давида), то ты этого не понимаешь…“» [551]
«Романтик»… Фернан Леже понял правильно. Нашему общему другу, Шарлю Камуэну, последнему доверенному лицу Сезанна,[552] я обязан следующим свидетельством: «Я вспоминаю, как Матисс мне писал: „Я наполовину ученый, наполовину романтик“.[553]
Но разве не лучшую хвалу, сам того не замечая, воздал себе сам Матисс, обратившись в 1954 году во время беседы с Андре Верде с призывом к молодежи:
„Передайте молодым художникам, что ремесло художника не имеет ничего общего с дилетантизмом и что оно совершенно неподвластно превратностям моды, шумихе и спекуляциям. Совесть художника — это чистое и верное зеркало, в котором он каждое утро, встав, должен увидеть отражение своего творчества таким, чтобы не пришлось за него краснеть. Постоянная ответственность творца за самого себя и весь мир — не пустые слова: помогая созиданию вселенной, художник поддерживает собственное достоинство“.