Борис Пастернак. Времена жизни - Наталья Иванова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…все равно: телегою проекта
Нас переехал новый человек.
Новый человек – убийца нас , остающихся при своем, старинном занятии, будь то поэзия или музыка. Что же касается «талона» на «место у колонн», то именно там – «загробный мир корней и лон», а вовсе не бал в Колонном зале. Смерть, болезнь, отчаянье явно или скрыто присутствуют во многих стихотворениях книги:
Мертвецкая мгла,
И с тумбами вровень
В канавах – тела
Утопленниц – кровель.
«В покойницкой луж», «из тифозной тоски тюфяков», «мертвых шумов», «в мерзлых внутренностях двор», «пенье на погосте», «как змеи на яйцах, тучи в кольца свивались», «как обезглавленных гортани», «смерть той ночью вошла в твои сени» – не говоря уж о «Смерти поэта», стихах на смерть Маяковского.
Так что ни с Мандельштамом, ни с Ахматовой, ни с оценкой самим автором «Второго рождения» согласиться никак не возможно. Книгу нельзя квалифицировать ни как «жениховскую», ни как резко и полностью отчаянно мрачную, пессимистическую.
Особняком – разговор о так называемой «Гражданской триаде», куда входят три последних стихотворения из «Второго рождения»: «Весенний день тридцатого апреля», «Столетье с лишним – не вчера» (кстати, не включенное Пастернаком в издание 1934 г.) и «Весеннею порою льда».
«Стансы» («Столетье с лишним – не вчера») свидетельствуют, конечно же, о попытке жить в одном ритме с государством. Да, как Пушкин имел в сознании разговор с Николаем, так и Пастернак держит в сознании Сталина. Приказ самому себе («В надежде славы и добра глядеть на вещи без боязни») – он же соблазн («А сила прежняя в соблазне»). Пастернак сам себя уговаривает:
Пока ты жив, и не моща,
И о тебе не пожалели.
Пока ты – жив, ты – это сам поэт, чудом и чуть с жизнью (в период создания книги) не распрощавшийся.
...«И это в такое время, когда мою деятельность объявили бессознательной вылазкой классового врага, мое пониманье искусства – утвержденьем, что оно при социализме, то есть вне индивидуализма, немыслимо – оценки в наших условьях малообещающие, когда книги мои запрещены в библиотеках и в газете публиковались ответы на анкету, составленные с редкой у нас осторожностью и снисходительностью, но с признаньем разъясненья, данного сверху»
(Жозефине, 11 февраля 1932 г.).
Прикончив РАПП, партия вовсе не хотела выпускать из своих рук художественную интеллигенцию. Подготовка к созданию нового объединения писателей началась сразу после возвращения Горького в Москву.
1932 год был во многих отношениях поворотным. И для страны, и для Пастернака.
...«Я больше полугода ничего не делаю, не работается как-то мне. Это оттого, что весна принесла с собой глупый призрак относительной свободы, ложной, поверхностной и может быть в наших условиях – неуместной»
(А. Белому, январь 1933 г.).
Призрак свободы – то, что может воодушевить поэта. Или призрак свободы («неуместной») – это то, что мешает его работе? Исповедь отдает какой-то саркастической двусмысленностью. Однако, сопоставив письмо Андрею Белому с датами жизни Пастернака, мы увидим, что вынужденное молчание («не работается») началось не в связи с иллюзорной «свободой», а после «творческой командировки» на Урал. Чем активнее проявляли себя советские писатели, тем «громче» молчал Пастернак.
Но Пастернак никогда не выпадал из реальности. Он действительно, как подметила Зинаида Николаевна еще в их первое лето в Ирпене, все умел делать по хозяйству, был приспособлен к жизни, умел топить печку, любил ходить за хворостом, чистить кастрюли, снимать во дворе высушенное белье. Пастернака, как помним, восхитила и пленила красота Зинаиды Николаевны, когда он застал ее в домашних хлопотах, а не в концертном зале. Мандельштамы были людьми совсем иного склада. И в 1932 году, когда в Москве им не было где головы преклонить, и позже, когда получили квартиру в писательском доме, Мандельштам не обрел уюта: «халтурное злое жилье». Пастернак, придя поздравить его с новосельем, произнес: «Ну вот, теперь и квартира есть, – можно писать стихи». Мандельштам впал от этих слов в ярость. Он считал, что домашнее благополучие ни в коем случае не может обеспечить успешной работы. А уж тем более – способствовать рождению новых стихов.
Пастернак любил порядок, был домовит, сам наводил чистоту у себя в комнате, на столе. Мандельштам был безбытен.
Пастернаку хотелось видеть во всем происходящем в стране и положительные стороны. Видеть – будущее:
Где голос, посланный вдогонку
Необоримой новизне,
Весельем моего ребенка
Из будущего вторит мне.
«Уже складывается какая-то еще не названная истина, составляющая правоту строя и временную непосильность его неуловимой новизны», – пишет он Ольге Фрейденберг.
Правота строя. Его новизна. Необоримая. Неуловимая.
Неназванная истина – та, которая существует в действительности, но еще не освоена сознанием. Не артикулирована. Не произнесена вслух, не доведена до сознания всех.
Необоримая новизна – то есть та новизна, которую нельзя побороть, – поэтому мудрее будет подчиниться ей, как волнам (истории? а не только моря), потому что колебательное, волнообразное движение рождено высшей целесообразностью, о которой человек может и не догадываться.
Неуловимая новизна – та, которую трудно сформулировать, трудно различить; но это свидетельствует не о ее отсутствии, а о слабости человеческих усилий.
И наконец, непосильность новизны: да, пережить ее, сродниться с нею – трудное, даже труднейшее испытание.
Да, сейчас трудно, даже порою непосильно тяжело, – но будущее, убеждал себя Пастернак, принадлежит этому строю: «Ты рядом, даль социализма…», «Бред русского дворянства», мечтавшего о свободе, стал реальностью: «частью географической карты, и такою солидной». Не будучи советским по происхождению и образованию, Пастернак гордился величием державы. Тем чище и незаинтересованнее (так он полагал) была эта гордость. Не растеряли страну большевики, как предрекали монархисты, а собрали и даже приумножили ее. Действительность, «голая и хамская», и «проклинаемая и стонов достойная наша действительность» – она же представлялась Пастернаку одновременно и «аристократичной» и «свободной». «Аристократичной» – потому что всемирно-духовное начало, по мнению Пастернака, вследствие революции обгоняло, опережало материальное. «Свободной» – потому что в данное историческое время происходила либерализация режима. Особенно заметная на фоне поднимавшего в Германии голову фашизма, о чем Пастернак знал не только из выступлений европейских интеллектуалов, но и из тревожных писем живших там родных. Публичному сожжению подверглась монография об отце, выпущенная в Германии. Дальнейшее пребывание Пастернаков в Германии представлялось Борису Леонидовичу опасным – «гоненью и искорененью подвергается даже не столько ирландство (так Пастернак обозначил еврейство. – Н. И. ), сколько все, требующее знанья и таланта… Это власть начального училища и средней домохозяйки». Стало неприятно даже писать по-немецки.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});