Мгновенье на ветру - Андре Бринк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Антилопа снова рухнула на колени. Нужно прикончить ее как можно скорее. Порох тратить не стоит, его и так осталось слишком мало. И потом, у них уже есть детеныш. Но Адам замыслил другое. Пока пес терзает детеныша, Адам подкрадывается к матке сзади, хватает ее за шею и вонзает нож в артерию.
Голова животного резко откидывается в последней судороге, и острый могучий рог распарывает Адаму руку от кисти до локтя. На миг он ослабляет хватку. Но тут собака впивается антилопе в нос. Все, антилопа мертва.
Адам садится на землю возле убитой самки и хватает воздух открытым ртом, в голове звенит от усталости и от потери крови. Эта ночь его доконала. Потом он собирается с силами, кое-как переворачивает антилопу на бок и ощупью находит маленькое разбухшее вымя. Сжав пальцами сосок, выдавливает тонкую теплую струю в свой пересохший, растрескавшийся рот и с болью, с мучительным напряжением глотает и все же пьет и пьет и никак не может остановиться. Наконец, весь дрожа, он поднимает голову и заставляет себя встать, достает бурдюк и выдаивает в него молоко из маленького вымени.
Рана на руке все еще кровоточит. Нужно унять кровь паутиной. К счастью, утром ее найти легко — среди высохших кустов на огромных сетках блестит роса. Он залепляет рану и, отхватив кусок кожи от своего передника, завязывает руку.
Голова кружится, опять он должен отдохнуть. Из-под повязки каплет кровь, но через несколько минут она все-таки унимается. В руке все еще пульсирует боль, но медлить уже нельзя. Орудуя левой рукой, он кое-как взрезает антилопе брюхо и выпускает внутренности. Вскрыв желудок, до капли собирает жидкость. После недолгого размышления отсекает от туши окорока — только их он и сможет унести. Потом он снова ложится на землю и отдыхает, а пес тем временем доедает детеныша. Пусть ест, от антилопы ему мало что достанется.
Когда Адам снова встает, солнце уже высоко. Что поделаешь, придется идти по испепеляющей жаре. В вышине он замечает грифов, и сердце от ужаса начинает колотиться в горле. Неужто уже поздно? И он, надрываясь, без всякой жалости погоняя свое измученное тело, бежит в ту сторону, где кружатся стервятники.
…Ее выводят из оцепенения грифы. Что с Адамом, он умер? Но скоро она осознает, что птицы слетелись к ней и сидят вокруг ее крошечного тента. Почему они никогда не появлялись раньше? Откуда у них это сверхъестественное чутье? Ей приходится вылезти из-под растянутой на палках кароссы и закричать, замахать на них руками, только тогда они поднимаются с земли и летят прочь, однако же совсем не исчезают, а темными точками маячат вдали.
Она снова ложится. В голове звон, пустота. Порой все заволакивает чем-то черным. Она с мучительным усилием пытается набрать слюны и проглотить, но рот пересох, а горло так распухло, что воздух через него едва проходит.
Нет, все напрасно, он не успеет. Когда-то я было горда и непреклонна, с горьким унынием думает они, и никому не хотела покориться, не хотела стать чьей-то собственностью — ведь я не корова, не фургон, не бочонок бренди. И вот сейчас я должна покориться смерти, я — ее собственность, сейчас она заберет меня, даже не спросив разрешения. А у меня больше нет сил ей противиться. Я и хотела бы бороться рада него, но не могу.
Когда на нее падает его тень, ей кажется, что это гриф. Она хочет крикнуть, отогнать его, но лишь беззвучно шевелит губами.
— Элизабет! — зовет он.
Давно ли стервятники научились говорить?
— Я сейчас накормлю тебя, — говорит он, опускаясь рядом с ней на землю. Она слышит его трудное, хриплое дыхание, запах его пота. — Мясо и молоко, — говорит он и подносит к ее губам бурдюк. Молоко теплое и кисловатое, ведь оно целый день грелось на солнце. Она держит несколько капель во рту и никак не может проглотить. Он уговаривает ее и терпеливо поит, как ребенка. Наконец она открывает глаза и смотрит вверх.
Но там ничего нет. Бог — это пустота в бездонном небе.
Кристаллики снежинки, хребет скалистых гор, овраги, выдутые в земле ветром, лист папоротника, скелет змеи… как сходны все узоры, что создает природа.
Смерть даровала им еще одну отсрочку и даже отмерила ее щедрее, чем прежние. Как ни тяжело идти, они продолжают свой путь. Он ни разу не пожаловался на больную руку, но Элизабет видит, что рана его беспокоит. Она загноилась, Адам не может двигать рукой. Они почти не говорят друг с другом, даже произносить какие-то слова для них сейчас непосильный труд.
Случилось непостижимое: из их жизни ушел Капстад, они его точно потеряли дорогой. Ни он, ни она ничего больше не ждут, не надеются, что, поднявшись на макушку каменистого бугра, увидят что-то иное кроме все того же мертвого вельда. Горизонт восторжествовал.
Им осталось одно: шагать и шагать без смысла и цели, поднимать и переставлять костлявые ноги, завернутые в толстые шкуры, размахивать тонкими, как плети, руками, дышать, преодолевать при каждом шаге боль, чувствовать, как по телу течет пот, оставляя извилистые борозды в корке грязи на коже. И знать, что сзади плетется изможденная, хромая собака.
…Когда-то ты упрекнул меня, что я слишком белая и не хочу знать правду. Что ж, взгляни на меня сейчас — я черная, обугленная. А это неизбывное страдание и есть правда? Значит, правда в том, чтобы просто идти по земле, идти вопреки всему и не позволяя себе лечь?
Если один из них сейчас сдастся, у другого уже недостанет сил жить.
Их охватывает все большее безразличие. И растет изумление перед тишиной и бесконечным пространством.
Все в этой бесконечности первозданно, все совершается точно в первый день творенья — звучат их скупые редкие слова, встает каждое утро солнце, заливая светом пустой мир. Вот крупица праха: изо всего рождается жизнь.
…В ту ночь в горах я думала: «Как ни страшна смерть обезьяны, есть что-то прекрасное именно в ее неистовстве и жестокости». И зверское убийство быка было прекрасно, и шторм в Бискайском заливе. В такие редкие минуты как раз и постигаешь, что ты — жив. Сами по себе эти минуты ужасны, но необходимы человеку, они-то и дают нам силы жить.
Впрочем, тогда я была моложе, я жаждала жестокости и неистовства, чтобы они ударили по мне и пробудили от оцепенения. Теперь мне нужно несравненно меньше, мои потребности скромнее. В спокойной неотступности страдания я снова постигаю горестную истину, что я жива. Я есть, я существую. Только и всего. А горизонт недостижим, я это знаю, я смирилась. Я не смогла бы идти, не будь этой горечи. Без нее я даже не знала бы, что живу. Благодаря этой горечи я и люблю тебя. Когда-то был рай на берегу моря. Мы жили в нем, ты помнишь? Нам легко верить в рай, ведь мы его утратили.
Раскаленные дни сменяются ледяными ночами, а они все идут, идут… Когда светит луна, они движутся ночью и отдыхают днем, хотя у такого способа путешествовать есть и свои недостатки: очень трудно спать в такой свирепый зной, в темноте трудно добывать пропитание.
Только бы не сдаться. Выдержать, вытерпеть, выжить — вот наш девиз. Не мгновенья восторга, а упорство смирения, которое и помогает перенести восторг.
Все медленней и медленней они бредут. Его руки сои сем разболелась. Все трудней отрывать ноги от земли. Даже собака вот-вот упадет и не встанет. Казалось бы невероятно, но зной становится все более испепеляющим, а солнце — все более белым. При его свете они уже совсем не могут двигаться. А пища? Теперь они едят лишь то, что им приносит собака.
Интересно, сколько они еще протянут, спрашивают они себя, мрачно забавляясь этой зловещей игрой. Ведь плоть и кровь не вечны. А у них и так почти нет плоти, кровь высохла, остались кости, да сухожилия, да темная пергаментная кожа. О, горизонт, горизонт…
Она шагает рядом с ним, в душе — рожденное изнеможением спокойствие, мысль остановилась. Единственно, чем она может встретить страдание, — это готовностью страдать бесконечно, и потому только она до сих пор жива. Зачем противиться страданию, нужно ему отдаться, подчиниться, и пусть оно медленно тебя сжигает, выжигает твое нутро без остатка, даже то, что еще не успело возникнуть, пусть вдыхает в тебя душу, чтобы, в муках лишаясь всего, ты могла наконец родиться.
Вот и привал, неотвратимый привал.
Стало быть, здесь?.. Эта песчаная впадина — конечная веха.
Она помогает ему укрепить камнями палки — он не может шевельнуть больной рукой, — помогает набросить на них кароссу. Когда наступают сумерки и он не делает попытки встать, чтобы идти дальше, она решает, что теперь это действительно конец. И с чувством чуть ли не облегчения ложится снова и закрывает глаза.
Но, решая, она сбросила со счетов его волю. А он все обдумал заранее и ждет лишь, чтобы она уснула. Пройти весь этот долгий путь только затем, чтобы покорно умереть здесь, среди вельда, точно лишенное разума животное? Нет, ни за что, он даже в мыслях с этим не смирится. Уверившись, что она спит, он тихо подзывает к себе собаку. Покрытое коростой животное приподнимается и ползет к нему на своих израненных, кровоточащих лапах. Он гладит большую голову, треплет за ушами, и собака начинает вилять хвостом и лижет своим сухим языком ему лицо и руки.