Шведские спички - Робер Сабатье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В воскресенье утром они втроем отправлялись в Сент-Уэн на Блошиный рынок, поскольку зрелище это было даровое. Именно там, рядом с окраинным районом, где проживали бродяги, босяки, цыгане и разный жалкий сброд, Жан и Элоди чувствовали себя привилегированными людьми, что давало им заряд оптимизма, но — увы! — повергало и в страх: ведь они видели воочию, да еще и в самом пугающем обличье, ту нищету, которой так боялись.
Вот вернувшиеся после дневного обхода тряпичники, серые, как их нанизанное на крючья тряпье, разбирают бесконечные лоскуты, грязную бумагу, кости, утративший ценность металлический лом, раскладывая все это в кучи и извлекая порой какой-нибудь редкий, точно блеск радуги в луже воды, предмет — туфельку с каблуком стиля Ришелье, зеркало с облупившейся амальгамой, растерзанного медвежонка, дырявый кофейник, книгу, страницы которой покрыты пятнами… Сокровища помойных баков будут проданы на вес или же выставлены на уличных лотках в ожидании покупателей, все эти пробки от графинов и старые блюдца так и останутся здесь от одной барахолки до другой, месяцами «подпирая стенку», как дурнушки на балу в надежде на приглашение.
— Смотри, Элоди, котеночек…
— Эй! Не трогай его — у него может быть чесотка.
Трепеща от волнения, юная пара вместе с ребенком долго блуждает по нищим кварталам, мимо халупок, харчевен, конур, похожих на клетки для обезьян, по улицам, замусоренным хламом, очистками, днищами битых бутылок, где около стоящих на приколе фургонов толпятся цыганята с грязными, но красивыми лицами. Именно в этих местах ютилась беднота, самая нищая из всех неимущих, именно здесь людей убивала водка, а страницы происшествий в газетах находили себе нужную пищу.
— Элоди, какая собачища…
— Она укусит тебя, она бешеная…
И Оливье вспоминал картинку, на которой Пастер вводит вакцину мальчику из Эльзаса. Вскоре они покидали эти грязные улицы, возвращались на рынок, надеясь обнаружить следы былой роскоши, какие-нибудь вещи, уже виденные ими в других местах, у тетки, у бабушки, и останавливались, потрясенные керосиновой лампой, старомодной кастрюлей или люстрой с подвесками.
Тут, на рынке, люди торговались подолгу, то уже совсем соглашаясь, то удаляясь с возмущенными лицами, но не слишком быстро, ожидая, что продавец позовет их обратно, чтобы продолжить торг под взглядами арабов — больших знатоков базара, которым эти жаркие споры напоминали многословные прения купцов с покупателями в родном мусульманском городе.
Колоритные фигуры этого рынка привлекали к себе внимание Оливье больше, чем обилие живописных вещей. Он не уставал изучать в этой пестрой толпе глаза, рты, руки, ноги, одетые в самую различную обувь; все это существовало как бы само по себе, независимо, точно птицы в небе, — особенно взгляды людей: когда его глаза, непрерывно странствуя, встречались с другими, со множеством других глаз, смотрящих пристально или украдкой, с взаимопониманием или неприязнью, Оливье пьянел от этого немого обмена взглядами и начинал грустить, словно в него вселялась вся тоска и все одиночество, которые он чувствовал в этих людях.
Мальчик вспоминал Даниэля и представлял его себе в просторном светлом зале с белоснежной кроватью. Он видел лишь его голову, лежащую на подушке, и думал, что, может быть, тело калеки преобразилось под простыней и стало иным, нормальным. Воображение Оливье рисовало сиделок, врачей, но он к ним относился враждебно — ведь это они запрятали Даниэля куда-то далеко от родной улицы.
Оливье пытался читать книги, оставленные другом, которого он так быстро утратил, не успев обменяться с ним хотя бы десятком фраз, но все было непонятно на этих страницах и даже авторы носили необычные имена: Шопенгауэр, Мария Башкирцева, Элен Келлер… Ребенок читал строчки, не понимая их смысла. Наверно, понадобится много времени, пока он будет в состоянии почувствовать их так, как чувствовал сам Даниэль. Думал ли Оливье, что такой день когда-нибудь настанет? Он был очень хрупок и ощущал у себя внутри пустоту, которую ничто не могло заполнить, как будто это ужасное время вырыло маленькую могилку в его груди.
Едва он покидал улицу, как сразу стремился вернуться обратно — она казалась ему такой оживленной, богатой событиями, движением, смехом, играми, песнями, криками, шутками. Но и в ней всегда было мертвое пространство, словно пузырек воздуха, ставший пленником воды: это была галантерейная лавочка его детства, исчезнувшего вместе с женщиной, которую он любил и которая до скончания века так для него и останется непохожей на остальных женщин — Виржини, его мать и любимая, дочь и сестра, чье имя вызывает у него сдавленное рыдание.
Тряпичники, старые велосипеды, пришедшая в негодность посуда, уличные старьевщики, торговцы жареной картошкой в пакетиках, все эти забегаловки с их дешевой музыкой, запахом табака и спиртного еще, возможно, когда-нибудь попадутся на его пути, позже, гораздо позже, а вот этой картины их возвращения с прогулки не будет уже никогда: Жан и Элоди, молодые мужчина и женщина, идут, обнявшись, как два цветка, смешавшие свои лепестки, а за ними следует мальчик, то забегая вперед, то носясь вокруг них, то прыгая, как козленок, то опустив голову и глядя на плиты тротуара, а то порхая, как хмельная от света бабочка — и все для того, чтобы казалось, будто он в этом мире не одинок.
Глава десятая
На улице воцарилось лето. Ожидали праздника 14 июля, яркого, как полотна Моне и Дюфи, с окнами, разукрашенными трехцветными флагами, с военным парадом, на который съедутся войска со всей колониальной державы — легионеры, стрелки альпийские и африканские, спаги, кавалеристы, кирасиры, пехотинцы, живо напоминающие оловянных солдатиков детства, — сколько музыки, различных военных мундиров; будет и народное гулянье, и мэр Свободной коммуны старого Монмартра наденет на головы ребят фригийские колпачки из красной бумаги, такие же, как у мальчишки из бедных кварталов на рисунках Франциска Пульбо, и угощение устроят для престарелых. Улицы станут такими оживленными от народных толп, от треска ракет, от шума крыльев выпущенных в небо голубей, а к полуночи, уже совсем опьяненные этим праздничным гулом, люди двинутся вверх, к собору Сакре-Кёр, чтоб оттуда полюбоваться большим фейерверком.
Элоди и Жан переживали тяжелый период: нужда не давала им возможности отправиться в отпуск в Сен-Шели, а они так давно об этом мечтали. И не будут они сидеть у окна в ночном поезде, который обычно мчит в отпуск жителей Парижа родом из Оворни — горожан, которые сохранили традиционные привычки и везут с собой чудесную колбасу собственного изготовления, крутые яйца, холодную курицу, сыр, домашние пироги, завернутые в чистые полотенца, и запивают все это вином из Бордо. А утром, после короткого сна, когда тело еще кажется одеревенелым, волосы растрепаны, лицо отекло, за окном уже появляются прекрасные виды Оверни, и все пассажиры, глядя сквозь пятнистые от угольной пыли стекла, громко читают названия станций: «Сен-Флур», «Лубарес», «Рюин»… ожидая, пока поезд пройдет через виадук Гараби, чтобы начать как бы заново жить, улыбаться, и вот уже все выкладывают воротнички рубашек на праздничные костюмы, подчеркивая, что они люди с достатком, хотя и путешествуют в третьем классе.
— В будущем году обязательно поедем, — говорит Жан.
— Или после дождичка в четверг, — отвечает Элоди.