Записки из мертвого дома - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да кто ж его сгонит! – кричит один. – Небось шея толста, сдюжит!
– Да ведь и над ним, чай, старшие есть! – возражает другой, горячий и неглупый малый, видавший виды, но спорщик, каких свет не производил.
– Ворон ворону глаз не выклюет! – угрюмо, словно про себя замечает третий, уже седой человек, одиноко доедающий в углу свои щи.
– А старшие-то небось тебя придут спрашиваться – сменить его али нет? – прибавляет равнодушно четвертый, слегка тренькая на балалайке.
– А почему ж не меня? – с яростью возражает второй. – Значит, вся бедность просит, все тогда заявляйте, коли начнут опрашивать. А то у нас небось кричат, а к делу дойдет, так и на попятный!
– А ты думал как? – говорит балалаечник. – На то каторга.
– Анамеднись, – продолжает, не слушая и в горячке, спорщик, – муки оставалось. Поскребки собрали, самые что ни есть слезы, значит; послали продать. Нет, узнал; артельщик донес; отобрали; экономия, значит. Справедливо аль нет?
– Да ты кому хочешь жаловаться?
– Кому! Да самому левизору, что едет.
– Какому такому левизору?
– Это правда, братцы, что едет левизор, – говорит молодой разбитной парень, грамотный, из писарей и читавший «Герцогиню Лавальер» или что-то в этом роде. Он вечно веселый и потешник, но за некоторое знание дел и потертость его уважают. Не обращая внимания на возбужденное всеобщее любопытство о будущем ревизоре, он прямо идет к стряпке, то есть к повару, и спрашивает у него печенки. Наши стряпки часто чем-нибудь торговали в этом роде. Купят, например, на свои деньги большой кусок печенки, зажарят и продают по мелочи арестантам.
– На грош али на два? – спрашивает стряпка.
– Режь на два: пускай люди завидуют! – отвечает арестант. – Генерал, братцы, генерал такой из Петербурга едет, всю Сибирь осматривать будет. Это верно, У комендантских сказывали.
Известие производит необыкновенное волнение. С четверть часа идут расспросы: кто именно, какой генерал, какого чину и старше ли здешних генералов? О чинах, начальниках, кто из них старше, кто кого может согнуть и кто сам из них согнется, ужасно любят разговаривать арестанты, даже спорят и ругаются за генералов чуть не до драки. Казалось бы, что тут за выгода? Но подробным знанием генералов и вообще начальства измеряется и степень познаний, толковитости и прежнего, доострожного значения человека в обществе. Вообще разговор о высшем начальстве считается изящным и важным разговором в остроге.
– Значит, и взаправду выходит, братцы, что майора-то сменять едут, – замечает Квасов, маленький, красненький человечек, горячий и крайне бестолковый. Он-то первый и принес известие о майоре.
– Задарит! – отрывисто возражает угрюмый седой арестант, уже управившийся со щами.
– А и то задарит, – говорит другой. – Мало он денег-то награбил! До нас еще батальонным был. Анамеднись на протопоповской дочери жениться хотел.
– Да ведь не женился: дверь указали; беден значит. Какой он жених! Встал со стула – и все с ним. О святой все на картах продул. Федька сказывал.
– Да; мальчик не мот, а деньгам перевод.
– Эх, брат, вот и я женат был. Плохо жениться бедному: женись, а и ночь коротка! – замечает Скуратов, подвернувшийся тут же к разговору.
– Как же! Об тебе тут и речь, – замечает развязный парень из писарей. – А ты, Квасов, скажу я тебе, большой дурак. Неужели ж ты думаешь, что такого генерала майор задарит и что такой генерал будет нарочно из Петербурга ехать, чтоб майора ревизовать? Глуп же ты, парень, вот что скажу.
– А что ж? Уж коли он генерал, так и не возьмет что ли? – скептически заметил кто-то из толпы.
– Знамо дело, не возьмет, а возьмет, так уж толсто возьмет.
– Вестимо, толсто; по чину.
– Генерал всегда возьмет, – решительно замечает Квасов.
– Ты, что ли, давал ему? – с презрением говорит вдруг вошедший Баклушин. – Да ты и генерала-то вряд ли когда видал?
– Ан видал?
– Врешь.
– Сам соври.
– Ребята, коли он видал, пусть сейчас при всех говорит, какого он знает генерала? Ну, говори, потому я всех генералов знаю.
– Я генерала Зиберта видел, – как-то нерешительно отвечает Квасов.
– Зиберта? Такого и генерала нет. Знать, в спину он тебе заглянул, Зиберт-то, когда, может, еще только подполковником был, а тебе со страху и показалось, что генерал.
– Нет, вы меня послушайте, – кричит Скуратов, – потому я женатый человек. Генерал такой действительно был на Москве, Зиберт, из немцев, а русский. У русского попа кажинный год исповедовался о госпожинках, и все, братцы, он воду пил, словно утка. Кажинный день сорок стаканов москворецкой воды выпивал. Это, сказывали, он от какой-то болезни водой лечился; мне сам его камардин сказывал.
– В брюхе-то с воды-то небось караси завелись? – замечает арестант с балалайкой.
– Ну, полно вам! Тут о деле идет, а они… Какой же это левизор, братцы? – заботливо замечает один суетливый арестант, Мартынов, старик из военных, бывший гусар.
– Ведь вот врет народ! – замечает один из скептиков. – И откуда что берут и во что кладут? А и все-то вздор.
– Нет, не вздор! – догматически замечает Куликов, до сих пор величаво молчавший. Это парень с весом, лет под пятьдесят, чрезвычайно благообразного лица и с какой-то презрительно-величавой манерой. Он сознает это и этим гордится. Он отчасти цыган, ветеринар, добывает по городу деньги за лечение лошадей, а у нас в остроге торгует вином. Малый он умный и много видывал. Слова роняет, как будто рублем дарит.
– Это взаправду, братцы, – спокойно продолжает он, – я еще на прошлой неделе слышал; едет генерал, из очень важных, будет всю Сибирь ревизовать. Дело знамое, задарят и его, да только не наш восьмиглазый: он и сунуться к нему не посмеет. Генерал генералу розь, братцы. Всякие бывают. Только я вам говорю, наш майор при всяком случае на теперешнем месте останется. Это верно. Мы народ без языка, а из начальства свои на своего же доносить не станут. Ревизор поглядит в острог, да с тем и уедет, и донесет, что все хорошо нашел…
– То-то, братцы, а майор-то струсил: ведь с утра пьян.
– А вечером другую фуру везет. Федька сказывал.
– Черного кобеля не отмоешь добела. Впервой, что ль, он пьян?
– Нет, это уж что же, если и генерал ничего не сделает! Нет, уж полно ихним дурачествам подражать! – волнуясь, говорят промеж себя арестанты.
Весть о ревизоре мигом разносится по острогу. По двору бродят люди и нетерпеливо передают друг другу известие. Другие нарочно молчат, сохраняя свое хладнокровие, и тем, видимо, стараются придать себе больше важности. Третьи остаются равнодушными. На казарменных крылечках рассаживаются арестанты с балалайками. Иные продолжают болтать. Другие затягивают песни, но вообще все в этот вечер в чрезвычайно возбужденном состоянии.
Часу в десятом у нас всех сосчитывали, загоняли по казармам и запирали на ночь. Ночи были короткие: будили в пятом часу утра, засыпали же все никак не раньше одиннадцати. До тех пор всегда, бывало, идет суетня, разговоры, а иногда, как и зимой, бывают и майданы. Ночью наступает нестерпимый жар и духота. Хоть и обдает ночным холодком из окна с поднятой рамой, но арестанты мечутся на своих нарах всю ночь, словно в бреду. Блохи кишат мириадами. Они водятся у нас и зимою, и в весьма достаточном количестве, но начиная с весны разводятся в таких размерах, о которых я хоть и слыхивал прежде, но, не испытав на деле, не хотел верить. И чем дальше к лету, тем злее и злее они становятся. Правда, к блохам можно привыкнуть, я сам испытал это; но все-таки это тяжело достается. До того, бывало, измучают, что лежишь, наконец, словно в лихорадочном жару, и сам чувствуешь, что не спишь, а только бредишь. Наконец, когда перед самым утром угомонятся наконец и блохи, словно замрут, и когда под утренним холодком как будто действительно сладко заснешь, – раздается вдруг безжалостный треск барабана у острожных ворот и начинается зоря. С проклятием слушаешь, закутываясь в полушубок, громкие, отчетливые звуки, словно считаешь их, а между тем сквозь сон лезет в голову нестерпимая мысль, что так и завтра, и послезавтра, и несколько лет сряду, вплоть до самой свободы. Да когда ж это, думаешь, эта свобода и где она? А между тем надо просыпаться; начинается обыденная ходьба, толкотня… Люди одеваются, спешат на работу. Правда, можно было заснуть с час еще в полдень.
О ревизоре сказали правду. Слухи с каждым днем подтверждались все более и более, и наконец все узнали уже наверно, что едет из Петербурга один важный генерал ревизовать всю Сибирь, что он уж приехал, что он уж в Тобольске. Каждый день новые слухи приходили в острог. Приходили вести и из города: слышно было, что все трусят, хлопочут, хотят товар лицом показать. Толковали, что у высшего начальства готовят приемы, балы, праздники. Арестантов высылали целыми кучами ровнять улицы в крепости, срывать кочки, подкрашивать заборы и столбики, подштукатуривать, подмазывать – одним словом, хотели в один миг все исправить, что надо было лицом показать. Наши понимали очень хорошо это дело и все горячее и задорнее толковали между собою. Фантазия их доходила до колоссальных размеров. Собирались даже показать претензию, когда генерал станет спрашивать о довольстве. А между тем спорили и бранились между собою. Плац-майор был в волнении. Чаще наезжал в острог, чаще кричал, чаще кидался на людей, чаще забирал народ в кордегардию и усиленно смотрел за чистотой и благообразием. В это время, как нарочно, случилась в остроге одна маленькая историйка, которая, впрочем, вовсе не взволновала майора, как бы можно было ожидать, а, напротив, даже доставила ему удовольствие. Один арестант в драке пырнул другого шилом в грудь, почти под самое сердце.