Неприкаянные - Тулепберген Каипбергенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почти.
— Слава аллаху! Сотню быстроногих коней дадут нам прекрасные пери. Сорок девушек — сто коней, неплохо ведь, ангел мой! Скажи, неплохо?
— Неплохо, правитель, — мрачно повторил Бегис. Судьба юных степнячек не радовала его.
— И одного коня ты отдашь этому Жандулле Осленку. Он принес дорогую весть.
— Но Жандулла хотел иметь жену.
— Ха, не смеши меня, ангел мой. Нужна ли Осленку женщина!
Суфи повернул своего серого скакуна, желая покинуть место военных учений.
— Доброго пути вам, учитель! — сказал Бегис.
— А вам добрых дел! — ответил суфи. — Не уставайте, ангелы мои!
Вроде бы хорошее говорил братьям Туремурат-суфи, а тепла не почувствовал в его словах Бегис. А если не было в словах тепла, то не было его ив сердце. Добрые слова-то идут от сердца.
— Не устанем в стараниях своих, — заверил суфи Бегис.
— Ты, ангел мой, не устанешь, знаю. Не устанет ли второй ангел мой, Мыржык? Ему и сто шагов, отделяющих нукера от правителя, не под силу оказались.
Хлестнул суфи Мыржыка — и Бегиса хлестнул, не удержался. Неблагодарными оказались братья. Сколько сделал для них суфи, а на щедрость его ответить не смогли. Мыржык даже не поприветствовал правителя, когда тот остановил коня у поляны.
— Молод Мыржык, — попытался оправдать дурной поступок брата Бегис. — Молод и неразумен.
Суфи осуждающе покачал головой:
— Мы терпеливы. Наступит день возмужания, надеемся, ангел мой.
Бегис стыдливо опустил голову, признавая тем свою и Мыржыка вину перед правителем.
Когда Туремурат-суфи отъехал и пыль от копыт его коня и коней телохранителей улеглась, Бегис вернулся к цепи джигитов. Он был зол, и злость горела в его глазах.
— Ленивые бараны! — крикнул он. — В седла! Не щадить ни себя, ни коней! Учиться убивать врага с одного удара сабли! Вперед!
Как вспугнутая стая птиц полетели джигиты к лозняку на краю поляны. Один Мыржык оставался на месте.
— Чего ждешь? — рявкнул на брата Бегис. — Преданностью надо расплачиваться за счастье свое. — И Бегис ударил Мыржыкова коня плетью.
— Стой! — схватил руку брата Мыржык. — Не своего коня хлещешь.
— Здесь все кони суфи. И все люди суфи, — сказал Бегис. — Или забыл, кто подарил тебе и коня, и халат, и саблю? Кто устроил той в честь сына твоего Ерназара… Кто?
— Прикуси язык, Бегис!
— Язык я прикушу, но знай: не у меня ты в долгу, а у правителя.
— Что же, мне теперь в ногах у суфи валяться? — свирепея как загнанный в яму волк, прошипел Мыржык.
— Может, не валяться, а полу его халата целовать надо.
— Ойбой! — ужаснулся Мыржык. — Я и отцу-то полу халата не целовал.
— Отец наш не был ханом, — скривил брезгливо рот Бегис. — А суфи хан, хотя и не названный. Хан кунградского ханства, каракалпакский хан. Наш хан.
— Пусть он трижды хан. Пусть хан, но не мой. Понял?
— Ничтожество! — засмеялся каким-то глумливым смехом Бегис. — Овца в хлеву Айдоса, кошма у порога его юрты, о которую вытирают ноги…
Он хотел еще что-то сказать — гадкое, опоганивающее душу брата, но не посмел. Мыржык схватился за рукоять сабли и рванул ее из ножен.
— Убить решил? — с вызовом спросил Бегис брата. — Убей! Хотя не меня надо было бы убить, а того, кто держал тебя в хлеву, кто вытирал сапоги о твой халат.
Мыржык вдвинул саблю обратно в ножны, ударил пятками коня и погнал его прочь с поляны. На дороге уже Бегис догнал брата:
— Погоди, Мыржык!
Коня своего не придержал младший брат. Ехал, как прежде, ровным шагом.
— Мы выбрали дорогу суфи, и поздно с нее свора чивать, да и нет у нас другой дороги…
Мыржык молчал. Гнев еще не угас в нем. Что бы ни говорил старший брат, все отвергалось сердцем юного бия.
— Рядом с суфи, — продолжил Бегис, — человек вырастает. Он не заслоняет его от солнца, не угнетает своей тенью. Я военачальник, ты станешь еликбаши — пятидесятником. Закончится поход, и в ханстве суфи мы будем первыми людьми.
— Какой поход? — сорвалось с языка Мыржыка. Бегис сразу ухватился за слово, оброненное братом:
— Поход в степь Кунград объединит всех каракалпаков. Наш народ обретет единство и счастье. Но наш долг помочь суфи в этом великом деле.
— А как же каракалпакское ханство Айдоса? Он уже и город строит, и имя ему дал? — спросил Мыржык.
Бегис потянул повод и заставил своего коня приблизиться к коню Мыржыка. Нога к ноге ехали они теперь. Наклонясь к уху брата, Бегис зашептал:
— Джигиты разнесут Айдос-калу, пепел останется от проклятого богом города. А головы его защитников бросят к ногам суфи.
С испугом посмотрел на брата Мыржык: в своем ли тот уме? Айдос-кала — место, где они оба родились. Защитники его — друзья их детства. Над головами близких людей заносит меч Бегис. Кровь прольется братская.
— И голову Айдоса? — дрожащими от волнения губами спросил Мыржык.
— И голову Айдоса, — со злорадством ответил Бегис.
Бог праведный! Сжалось страхом и болью сердце Мыржыка. Убить брата! Это ли завещал им отец, когда покидал их, отправляясь в иной мир!
— Голову Айдоса… — повторил Мыржык, все еще не веря словам Бегиса.
— Да… И бросишь ее к ногам суфи ты…
— Нет! — чуть не закричал Мыржык.
Бегис положил ладонь на рукоять Мыржыковой сабли:
— И этой вот саблей.
Мыржык отбросил ладонь. Нервно, торопливо отбросил — чужой, ненавистной была она ему:
— Я не слышал твоих слов, Бегис. Так я повторю.
— Не надо.
Мыржык дернул повод, заставляя коня своего отойти к обочине, и сказал:
— Расстанемся здесь, Бегис…
Конь его, будто чуя недоброе, тронул рысью, понес хозяина в степь. Не к Кунграду, а к аулу Мыржыка.
— Расстанемся, чтобы встретиться? — крикнул вдогонку Бегис.
Не сразу ответил Мыржык, лишь спустя время, когда конь унес его шагов на сто и дорога, и сама поляна остались позади:
— Как скажет бог…
28
Первый камень в основание городской стены степняки клали, радуясь и торжествуя. И второй, и третий камни легли под веселые возгласы: «Тысячу лет городу Айдоса!» А вот камень десятый и сотый уже не радовал степняков. Тяжелыми становились они, и счет их оказался бесконечен. Проку же от них, казалось, не было никакого. Не просо это, не пшеница. Не даст камень зеленого ростка, не поднимет стебель, не нальет колоса. По осени не соберешь урожай, не насытишь желудок.
А настоящие семена проса и пшеницы, дыни и тыквы лежали в юрте, ждали, когда их бросят в рыхлую землю. Ждали заботливой руки хозяина, а хозяин на городской стене, и руки его укладывают камни в стену.
Бросили бы бесполезное дело степняки, пошли бы в поле — там весеннее солнце и весенний ветер. А не пускает в поле степняков Айдос, гонит мужчин на городскую стену. Гонит и словом, и плетью.
Этим же словом и этой же плетью собирает налог хану. Говорит: «Выполнил обещание правитель Хивы — заложил город каракалпаков, выполним и мы обещанное — уплатим хану две тысячи золотых». А две тысячи тилля — это четыре тысячи коров и восемь тысяч овец, потому на золотой можно купить две коровы и четырех овец. Это река пота и слез. Стоит ли город всего этого? Ой не стоит! Да и кому нужен город? Одному Айдосу. А коровы и овцы всем нужны. Степняк без скота — это не степняк, это трава без корней: сохнет под солнцем, катится под ветром. Аул-то настоящий узнают по дыму очагов, по мычанью коров. Чем громче мычанье, тем богаче аул.
Мало Айдосу двух тысяч тилля, собирает еще и девушек — сорок юных красавиц. Будто научить хочет их какому-то ремеслу. Только не обманешь степняков. Для ремесла не красота глаз нужна и не гибкость стана, а зоркость глаз и проворность рук. Ткать ковер, вышивать по шелку может и косая, и горбатая. А тут тянут на аркане стройных и яснооких, луноликих тянут, красота которых соперничает с красотой звезд.
Пытались степняки усовестить бия: «Отдавая самое дорогое Хиве, не бросаем ли и честь свою под копыта ханского коня? Затопчет он ее».
— Плоть затопчешь, душу не затопчешь, — отвечал Айдос. — А самое дорогое у степняка — душа. Душа наша — вместилище чести.
И еще говорил Айдос:
Честь надо беречь. Обещанное человеку ли, богу ли исполняй как молитву. Немолящийся творит грех несмываемый.
Предостерегал Айдос степняков от свершения греха — требовал выполнения обещанного. А обещанное было или не было, кто знал. Обещание за степняков давал Айдос, выполнять же должны были аульчане. Иногда и сами, не подумав, открывали рты, бросали слово, равное клятве. Думали, подхватит его ветер, унесет в степь, сгинет слово, как былинка сухая, да не пропадало слово — оказывалось оно в хурджуне бия; умел он ловить сказанное, умел прятать, и, когда приходило время, вынимал его из хурджуна памяти и показывал степняку.