Особняк - Иезекииль Бун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боже! Шон уже много лет не вспоминал об этом, с тех пор как все произошло. Сколько подобных мыслей он скрыл глубоко в памяти? Но сейчас Шон все вспомнил. Он помнил, как бежал со всех ног, в страхе оглядываясь, слыша, как шаги подступают все ближе и ближе, слыша звук ремня, рассекающего воздух позади него, удара которого он чудом избежал…
Сколько ему было тогда? Десять? Последние несколько часов последнего ноябрьского дня? Да, это случилось чуть раньше, меньше, чем за два года до пожара.
Шон читал, лежа в постели. Свет был тусклый – мерцающий танец отблесков от печи и керосиновых ламп. Линии электропередач были подведены к домику, но Шон не помнил, чтобы родители хоть раз заплатили по счетам. Было почти десять вечера. Ему полагалось уже спать, но он тихонько переворачивал страницы. Если услышит шаги матери, то успеет спрятать книжку под одеяло, прежде чем она отодвинет самодельную занавеску, чтобы проверить его. Хотя было уже десять часов: достаточно позднее время, и мать, скорее всего, сама уже уснула. Это было во вторник. Точно! Шон вспомнил, что это был вторник, а значит, на следующий день нужно было идти в школу. Им обоим предстояло встать рано утром. Шон учился в пятом классе, а мать собиралась в школу, потому что она работала там секретарем. Он только-только начал проваливаться в сон, когда услышал шум подъезжающего грузовика. Это был грузовик его отца. Пылесос с баранкой, держащийся на соплях. Грузовик жестко затормозил на гравии. Дурной знак. Раздался скрип открывающейся и захлопывающейся дверцы, а затем шум входной двери. Шон задрожал еще прежде, чем порыв ледяного зимнего ветра подул через занавеску, заставив его глубже зарыться в одеяло. Он мог поклясться, что ветер надул снега в его постель.
Шон прислушался. Когда отец был трезв, у него была свободная походка от бедра. Он выступал гордо. Саймон был красивым мужчиной, несмотря на все попытки саморазрушения, и ходил он так, как будто знал это.
Но так он себя вел, только когда был трезв.
В Уиски Ран Шон видел, как женщины смотрят на отца. Они оба это замечали. Отец, когда ему это было на руку, пускал в ход свое обаяние. Когда он думал, что ему что-то перепадет, он говорил тихо и нежно, и женщины меняли позу, наклоняясь к нему. Он гладко зачесывал волосы, а в заднем кармане джинсов – там, где другие мужчины держали жевательный табак, – он носил банку помады для укладки; футболки облегали его тело и были неизменно заправлены за пояс. Отец был франтом, и в нем была загадка, которую женщины жаждали разгадать. Он валил дерево и занимался строительными работами; его нанимали, чтобы что-то принести и поднять; он тащил, двигал, толкал, тянул, копал и брался за все, что могло принести ему деньги. Отец не чурался тяжелой работы целыми днями, если только ему не приходилось что-то делать на благо жены и сына. Если бы он потратил хоть толику этой энергии на сторожку, она могла бы стать дивным местом. Но отец трудился только для себя, и эта работа, несмотря на то что он был беспробудным пьяницей, давала ему власть. Власть позволяла ему вести простую жизнь: Саймон Игл дрался с каждым, кто оказывался достаточно глуп, чтобы встать у него на пути. Это была простая жизнь, состоявшая из работы, драк и попоек. Одежда тоже была простой невзирая на погоду. Зимой он надевал тяжелый шерстяной свитер и куртку из парусины поверх спецовки и ослаблял ремень на одно-два деления, чтобы под джинсы влезла пара длинных кальсон. Этот ремень – черный, поношенный, с большой серебряной пряжкой, на которой были выгравированы инициалы отца. Этот ремень приносил беды.
Поступь Саймона была самоуверенной, когда он был трезв или выпивал всего-то около дюжины банок пива, но как только он заливал глаза и напивался по-настоящему, самодовольство превращалось в нечто иное, нечто невменяемое. Шон знал, что все дело в колене, которое Саймон винил во всех своих бедах. Как любил говорить Саймон, если бы не полученное увечье, он бы не потерял стипендию в Университете Сиракьюса и, может, даже попал бы в НФЛ. Шон не мог сказать точно, произошла ли травма во время игры в футбол, отец только повторял: «Если бы не повредил колено, то не оказался бы здесь, в Уиски Ран, окольцованным твоей потаскухой-матерью». Больное колено немного давало о себе знать, и отец слегка прихрамывал, когда на улице резко падала температура и начинались дожди. Ему приходилось подволакивать ногу в те ночи, когда он был пьян настолько, что на следующее утро жаловался на провалы в памяти и бормотал извинения. Но когда Саймон Игл надирался до чертиков, травма колена переставала быть старой историей и беспокоила его по-настоящему.
Так что когда той ночью отец вернулся и Шон услышал его тяжелые шаркающие шаги, он понял, что это значит: сегодня отец нашел хорошо оплачиваемую работенку и получил достаточно денег, чтобы пить всю ночь. И тут Шон вспомнил, что это был вторник: в тот день в «У Раффла» продавали пиво по доллару за кружку. Иногда отец брал его с собой. «Это ненадолго, – говорил он. – Нужно промочить горло после рабочего дня. И не вздумай рассказывать об этом матери».
Шон вспомнил, как выглядел этот бар: на полу смесь грязи и древесных опилок, рабочие с лесопилки играют в карты, а старый мистер Хиксон, учитель английского и тоже пьяница, бородатый и всегда с трубкой, не покидает своего поста у бильярдного стола. Несколько незнакомых женщин сидят за столиком в дальнем углу: они подмигивают его отцу и флиртуют с ним. А отец, довольный собой, засунув большой палец за кожаный ремень, кидает другой рукой пятидолларовую купюру на поцарапанную дубовую барную стойку, которую в марте 1951 года соорудил Терри Финчер в обмен на бесплатную выпивку в течение месяца. Эта сделка оказалась для Терри Финчера не такой уж выгодной: его печень отказала уже к концу апреля. «Хотя, с другой стороны, может, это и выгодная сделка», – подумал Шон. Он бы обрадовался, если бы его отец спился до смерти с такой скоростью.
Лежа под жестким шерстяным одеялом, он осознал, что дрожит. Но не от холода, хотя зимы бывали настолько холодными, что, если не разжигать печь хотя бы некоторое время, она начинала сердито скрипеть, когда в ее пасти снова разводили огонь. Нет, Шон дрожал, потому что представлял в своем воображении, как эти пять долларов превращаются в пять кружек пива. Затем, возможно, отец выпивает еще одну кружку на посошок, а позже останавливается по пути, чтобы прикупить упаковку пива: Genesee Cream Ale, знакомые бело-зеленые банки, едущие на переднем сиденье рядом с водителем всю дорогу от Уиски Ран.
И сейчас, стоя среди сгоревших останков здания, Шон понял, что опять дрожит, словно сочувствуя десятилетней версии самого себя. Он чуть не рассмеялся: не от воспоминаний, нет – от абсурдности ситуации. Он признал в отце дьявола, когда тетушка Беверли впервые отвела его в церковь, но посчитал ли он кошмарным чудом тот факт, что отец не разбился на машине в одну из таких ночей? От Уиски Ран до особняка Игл – того, что осталось от особняка Игл, – было двадцать пять километров по извилистой полуразрушенной дороге, на которой асфальтовое покрытие сменялось то гравием, то бездорожьем. Помимо кособоких фар грузовика дорога освещалась только луной да звездами, а его отец мчался со всей скоростью, на которую был способен старенький грузовик. Как так вышло, что он ни единого раза не съехал с дороги, ни разу не разбил машину о камни и деревья, стоящие на посту? «Нет, – думал Шон, – раз отец был дьяволом, значит, должен был быть и Бог». И что это за Бог такой, раз он позволял этому человеку безопасно ехать от «У Раффла» или какого другого кабака? Он позволял ему затариваться парой банок пива