Пленница - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вы давно его не видели?» – спросил я барона, чтобы показать, что я не боюсь говорить с ним о Мореле и что я не верю в их совместную жизнь. «Утром он забежал на минутку, когда я еще не совсем проснулся, и присел на край моей кровати, как будто собирался меня изнасиловать». У меня мелькнула мысль, что де Шарлю видел Чарли час назад: ведь когда спрашивают любовницу, когда она видела человека, о котором все говорят – и, быть может, она предполагает, что этому верят, – как о ее любовнике, то если она пила с ним чай, она отвечает: «Мы виделись с ним буквально одну минутку перед завтраком». Разница между этими двумя фактами только в том, что один лжив, а другой достоверен. Но первый тоже достоверен или, если хотите, столь же недостоверен. И мы так и не поймем, почему любовница (в данном случае – де Шарлю) выбирает всегда ложь, если нам неизвестно, что ее ответы, без ведома человека, к которому они относятся, определяются множеством причин, множеством ненужным, для оправдания мелкого факта. Но для физика место, занимаемое ягодкой бузины, зависит от столкновения или равновесия законов притяжения и отталкивания, которые управляют более обширными мирами. Не станем перечислять подряд что попало: желание казаться естественным и смелым, инстинктивное движение с целью скрыть тайное свидание, смесь застенчивости и кичливости, потребность рассказать о том, что вам так отрадно, показать, что вы любимы, проникновение в то, что знает или предполагает – но о чем не говорит – собеседник, проницательность, которая, бродя вокруг ее проницательности, принуждает ее то усиливать, то уменьшать желание играть с огнем и стремление составлять часть огня. Самые разные законы, действуя в противоположных направлениях, диктуют ответы более общего характера: о невинности, о «платонизме» или, напротив, о велениях плоти, об отношениях с человеком, о котором вам говорят, что с ним виделись утром, тогда как на самом деле – вечером. Ну, а теперь скажем в общих чертах о де Шарлю: несмотря на обострение его порока, который все время побуждал его разоблачать, наговаривать, временами просто-напросто выдумывать компрометирующие подробности, он пытался, в течение этого периода своей жизни, утверждать, что Чарли не принадлежит к тому же сорту мужчин, что и он, де Шарлю, что их связывает только дружба. Подобное утверждение (хотя в нем, может быть, заключалась доля истины) уживалось у него с тем, что временами он себе противоречил (как, например, сейчас, когда он его только что видел): забыв, что говорил правду, он выдумывал небылицу, чтобы похвастаться, чтобы показаться человеком сентиментальным или же чтобы сбить с толку собеседника. «Знаете, он для меня – славный младший товарищ, – продолжал барон, – я к нему очень привязан и уверен (значит, он ощущал необходимость в том, чтобы подчеркивать, что он уверен?), что и он – ко мне, но ничего другого между нами нет, ни на вот столько – понимаете? – ни на вот столько, – произнес барон таким естественным тоном, как будто речь шла о женщине. – Да, он утром ко мне пришел и потянул меня за ноги. А ведь для него не тайна, что я ненавижу, когда меня видят лежащим. А вы – нет? Ах, это ужасно, это стесняет, человек в этом положении безобразен – испугаться можно, я отлично понимаю, что мне уже не двадцать пять лет и что я не позирую перед девушкой, и все-таки слегка кокетничаешь».
Возможно, что барон был искренен, когда говорил о Мореле как о славном младшем товарище, и что, быть может, он говорил правду, думая, что лжет: «Я не знаю, чем он занимается, я в его жизнь не вмешиваюсь». Заметим, однако (сейчас мы забегаем на некоторое время вперед и вернемся к рассказу после этих скобок, которые мы открываем в тот момент, когда де Шарлю, Бришо и я направляемся к г-же Вердюрен), заметим, что вскоре после этого вечера барон был изумлен и огорчен: он случайно прочел письмо, адресованное Морелю. Это письмо, которое рикошетом должно было больно ударить по мне, было написано актрисой Леа, известной своим пристрастием к женщинам. Так вот, ее письмо к Морелю, о существовании которого де Шарлю не подозревал, было написано в самых пылких выражениях. Из-за его грубости оно не может быть здесь воспроизведено – мы только отметим, что Леа писала к Морелю, как к женщине: «Подлая ты шкура!», «Ненаглядная моя красавица», «Ты, по крайней мере, такая» – и т. д. В этом письме шла речь о других женщинах, которые, видимо, были такими же близкими подругами Мореля, как и Леа. Насмешки Мореля над де Шарлю и Леа – над офицером, который ее содержал и о котором она писала: «Он умоляет меня в письмах быть умницей! Можешь себе представить, мой пушистый котеночек?» – явились для де Шарлю такой же неожиданностью, как и необыкновенные отношения между Морелем и Леа. Особенно смутило барона выражение «такая». Сначала он ничего не понял, но наконец, по прошествии долгого времени, сообразил, что ведь и он – «такая». Это заставило его призадуматься. Когда он догадался, что и он – «такая», ему стало ясно, что это значит; как говорит Сен-Симон, он любил не женщин. А Морель выражение «такая» толковал расширительно, о чем де Шарлю не имел понятия, толковал так часто и так удачно, что по этому письму было видно, что он – «такая», что он любит женщин, как женщина. С тех пор ревность де Шарлю не должна была ограничиваться мужчинами, которых Морель знал, – она должна была распространяться и на женщин. Следовательно, «такими» были не только те, которых он в этом подозревал, – «такой» была огромная часть планеты, состоявшая из женщин, равно как и из мужчин, мужчин, любивших не только мужчин, но и женщин, и барон, постигнув новое значение слова, столь для него знакомого, испытывал тревогу ума и души перед этой двойной тайной, усиливавшей его ревность и внезапно вскрывшей неполноту его прежнего определения.
Де Шарлю всегда был только любителем. Это значит, что подобного рода случаи не приносили ему никакой пользы. Тяжелые впечатления он обычно претворял в бурные сцены, во время которых он блистал красноречием, или в хитроумные интриги. А для такого высокоодаренного человека, как Бергот, они могли бы быть драгоценной находкой. Это, пожалуй, служит частичным объяснением тому (мы же идем ощупью, но, подобно животным, выбирая растение, которое нас к себе привлекает), что такие люди, как Бергот, проводят обычно время в обществе женщин посредственных, лживых и злых. Их красота пленяет воображение писателя, пробуждает в нем добрые чувства, но ни в чем не меняет натуру его спутницы: ее жизнь, находящаяся на тысячу метров ниже, равно как иллюзорность отношений, ложь, исходящая оттуда и движущаяся главным образом в том направлении, где ее не ожидаешь, – все это время от времени вспышками молнии предстает взору. Ложь, ложь, достигающая совершенства, ложь о наших знакомых, о наших с ними отношениях, побудительная причина, заставившая нас действовать так-то и так-то и совершенно нами переиначенная, ложь о том, что мы собой представляем, о том, что мы любим, что мы испытываем по отношению к любящему существу, которое думает, что мы так же устроены, как оно, ибо целуется с нами весь день, – эта ложь – одна из немногих вещей в мире, способных открыть нам вид на новое, на неведомое, способных разбудить спящие в нас чувства – разбудить для созерцания вселенной, которую мы бы так и не узнали. Что касается де Шарлю, то мы должны заметить, что, потрясенный тем, что он узнал о Мореле такие вещи, которые от него тщательно скрывались, он был бы не прав, если бы сделал отсюда вывод, что с простонародьем не стоит связываться. В последнем томе настоящего труда мы увидим, что де Шарлю совершает поступки, которые привели бы в большее изумление его родных и друзей, чем жизнь, на которую ему раскрыла глаза Леа.
Однако пора догнать барона, идущего с Бришо и со мной к Вердюренам. «А что поделывает, – повернувшись ко мне, спросил он, – ваш юный друг – еврей, которого мы видели в Довиле? Я подумал вот о чем: если это доставит вам удовольствие, то можно пригласить его как-нибудь вечерком». Не довольствуясь бессовестной слежкой – слежкой соглядатая за действиями Мореля, он, как муж или же как любовник, не оставлял своим вниманием других молодых людей. Наблюдение за Морелем, которое он возложил на старого слугу, было до того назойливым, что выездным лакеям казалось, будто за ними все время подсматривают, горничной и вовсе житья не стало: она боялась выйти на улицу, ей всюду мерещился полицейский, гонящийся за ней по пятам. А старый слуга с насмешкой урезонивал барона: «Она может делать все, что угодно! Кому охота терять на нее время и деньги? Какое нам до нее дело?» Он был так трогательно привязан к своему господину, что, ни в малой мере не разделяя его пристрастий, в конце концов начал усердно служить избранникам барона и говорить о них так, как будто это были его избранники. «Другого такого поискать!» – отзывался о своем старом слуге де Шарлю: ведь мы же особенно высоко ценим таких людей, у которых к их большим достоинствам присоединяется еще одно – они позволяют постоянно ставить себя на службу нашим порокам. Де Шарлю ревновал Мореля только к мужчинам такой высокой марки. К женщинам столь же высокой марки он его не ревновал. Впрочем, это присуще почти всем де Шарлю. Любовь к мужчине, которого они любят, как женщину, – это уже нечто другое; эта иная порода животных (лев не трогает тигров) но стесняет их, скорее даже успокаивает. Правда, в иных случаях те, для кого извращение – священнодействие, такого рода любовью брезгуют. Они гневаются на своего друга за то, что он предался такой любви, и смотрят на это не как на измену, а как на отсутствие вкуса. Какой-нибудь Шарлю, другой Шарлю, не барон, был бы так же возмущен, увидев Мореля с женщиной, как если б прочел на афише, что он, исполнитель Баха и Генделя, будет играть Пуччини223. Кстати, вот почему молодые люди, которые из любопытства отвечают взаимностью баронам де Шарлю, уверяют их, что «намаханные» ничего, кроме отвращения, у них не вызывают; это все равно, как если бы они сказали врачу, что никогда не пьют спиртного и любят только минеральную воду. Но в этом пункте де Шарлю не совсем подходил под общее правило. Он восхищался в Мореле всем, и успехи Мореля у женщин не вызывали у него опасений – они так же радовали де Шарлю, как успех Мореля на концерте или его удачная игра в экарте. «Вы знаете, дорогой мой, ему от баб проходу нет, – говорил он с видом человека, сделавшего открытие, оповещающего о скандале, быть может завидующего, но главное – восхищающегося. – Это что-то невообразимое. Прославившиеся на весь свет б… всюду глаз с него не сводят. На него везде обращают внимание – и в метро, и в театре. Как они мне надоели! Только мы придем с ним в ресторан, как уже гарсон несет ему записочки по крайней мере от трех женщин. И непременно – от красивых! Впрочем, это не удивительно. Я посмотрел на него вчера, и я их понял: он так похорошел, точно сошел с полотна Бронзино224. Нет, правда, он очарователен». Барону было приятно говорить о своей любви к Морелю, но ему нравилось также уверять других, а быть может, и себя самого, что и Морель его любит. Он от него не отходил и, несмотря на то, что этот худородный молодой человек мог повредить положению барона в обществе, тешил этим свое самолюбие. Дело в том (этот случай часто наблюдается среди снобов, занимающих высокое положение: они из тщеславия рвут отношения со всеми, лишь бы их всюду видели вдвоем с любовницей – дамой полусвета или продажной женщиной, которых никто но принимает и связью с которыми они, по-видимому, гордятся), что он дошел до той точки, когда самолюбие с неослабным упорством разрушает все, чего человек достиг: то ли под влиянием чувства в подчеркнутой близости с любимым существом ему видится особое очарование, то ли в связи с утолением светского честолюбия и приливом любопытства к служаночкам, любопытства тем более сильного, что оно более платонично, и эти его новые привязанности не только достигали уровня, на котором с трудом держались другие, но и возвышались над ним.