Том 2. Студенты. Инженеры - Николай Гарин-Михайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, нет, не любишь, а я знаю одну песенку и умею играть ее.
— Сыграй же мне, мой миленький, дорогой.
Ло еще подумал и ответил безнадежным голосом:
— Нет!
— Ну, хотя отойди от края!
Ло еще подумал и, уставившись в свою тетю потухшими глазенками, ответил еще безнадежнее:
— Нет.
— Почему же все нет, золото мое?
— А зачем ты ко мне пристаешь все?
В это время на террасу вышел Сережа. Маня прошептала ему:
— Спаси его, я сейчас в обморок упаду.
Сережа с напускной суровостью накинулся на Маню:
— Зачем ты пристаешь к Ло? Зачем ты обижаешь его? Постой же, я сейчас выброшу тебя через перила!
И Карташев потащил Маню к перилам.
— Ло, голубчик, спаси меня! — закричала Маня.
Ло бросился, мгновенно перелез через перила и с отчаяньем ухватился за фалды Сережи.
— Ах, ты не хочешь, чтоб я ее бросил! Ну, бог с тобой — держи ее!
— Ах, он спас меня, спас! — обнимала и целовала Маня Ло. — Ты знаешь, Сережа, он знает новую песенку и умеет ее играть.
— Да не может быть!
— Он тебе не верит, сыграй ему!
Ло снисходительно усмехнулся и пошел в комнаты. За ним пошли Маня и Сережа.
Ло подошел к роялю, вскарабкался на стул, и, пока собирался, Маня уже успела шепотом рассказать, что было.
— Надо сейчас же запереть дверь на террасу.
Аглаида Васильевна вскочила сама и быстро повернула ключ.
Ло уже начал играть и петь.
Слух и голос у него были удивительные. По временам он торжествующе вскидывал глазенки на Сережу. Кончив, он быстро, никого не удостаивая взглядом, прошел прямо к террасе.
Ему никто не мешал, но когда дверь оказалась запертой, — он на мгновение замер. А мать сурово сказала:
— Хозяин дома видел, как ты ходил по крыше, пришел и запер дверь.
Ло слушал, стоя спиной ко всем, но в следующее мгновение, прежде чем кто-либо успел помешать, вспрыгнул на окно, а оттуда на террасу. Но сейчас же тем же путем полетел туда Сережа, а в растворившиеся двери — все.
Ло барахтался в руках Сережи. Смеялся Сережа, смеялся Ло, смеялись все.
— Вот так огонь! — говорил Сережа.
— Постойте, я с ним поговорю! — сказала Аглаида Васильевна. — На каждого ребенка надо смотреть как на совершенно взрослого и — действовать только логикой.
Аглаида Васильевна занялась с Ло, а Зина начала рассказывать Тёме о своем житье-бытье, о том, какой несносный человек стал ее муж, как между ними не стало ничего общего.
— Последнее наше столкновение началось тем, что он, напившись пьяным, в таком виде полез было ко мне. Этого еще никогда не бывало. Когда я ему крикнула «вон», он грубо схватил меня за левую руку и стал кричать: «Да ты что себе думаешь, да я тебя изобью». Я правой рукой как размахнусь и изо всей силы его ударила по лицу. Он растерялся, выпустил мою руку; тогда я бросилась, схватила револьвер, направила на него и сказала: «Я считаю до трех, и если вы не уйдете, я вас убью». Он смотрел на меня широко раскрытыми глазами и, ничего не сказав, шатаясь, вышел. Я сейчас же дверь на замок, а на другой день выехала с детьми сюда. Утром было объяснение; я настаивала, чтоб он дал мне двухгодичный заграничный паспорт и две тысячи денег.
Уже было известно, что Зина оставляет детей у Аглаиды Васильевны и едет за границу, может, через Константинополь.
— В общем, ты что же решила?
— Я ничего не решила, ничего еще не знаю. Знаю только, что так жить нельзя. Я убью и его и себя; мне противно все, я хочу прежде всего успокоиться немного, забыться.
Расстройство нервной системы и раздражение Зины бросалось сразу в глаза и тяжелее всего отзывалось на детях. Неровность обращения взвинчивала и детей, делала их несчастными, в даже уравновешенная маленькая Маруся на руках у матери, как только та раздраженно скажет: «Ах, да сиди же ты спокойно, Маруся!» — начинает обиженно собирать губки, а затем кричать, заливаясь слезами.
— Дай ее! — скажет кто-нибудь.
— Ах, да берите — убирайся, гадкая, капризная девочка!
И на руках у других Маруся мгновенно успокаивалась. Личико ее сияло счастьем, глазенки радостно, блаженно смотрели, а слезки сверкали, как роса на солнце.
Пришли Евгения и Аделаида Борисовны.
Обе были в восторге от деток.
— Каждый из них, — авторитетно говорила Евгения Борисовна, — красавец в своем роде: Май — это Андрей Бульба, Ло — Остап, Маруся — красавица паненка.
Аделаида Борисовна только нежно смотрела на детей, хотела поцеловать их и не решалась, пока Маруся сама не забралась к ней на колени и начала ее обнимать и целовать.
Когда Аделаида Борисовна заиграла, Зина, сама хорошая музыкантша, пришла в восторг и упрашивала ее играть еще и еще.
Потом заставили и Зину играть.
Игра Зины была грустная до слез, нежная и глубокая.
— Как это чудно! — прошептала Аделаида Борисовна. — Что это?
— Так, мое! — нехотя ответила Зина и заиграла новое.
Вопрос застыл в глазах, во всей напряженной фигурке Аделаиды Борисовны; так и сидела она пораженная, слушая удивительную игру Зины.
Это была действительно какая-то особенная игра. Казалось, что пела невиданная красавица, вся усыпанная драгоценными камнями. И горели на ней голубыми и всеми огнями эти камни, и сверкала она вся неземной красотой, но столько бесконечной грусти и тоски было в этой красавице, в ее красоте, в камнях драгоценных, в ее пении, что хотелось плакать, так хотелось плакать. Аделаида Борисовна, едва успев вынуть платок, уткнулась в него и заплакала. И она была такая беспомощная, одинокая, так вздрагивало ее худое тело.
Когда Зина заметила наконец, какое впечатление произвела ее музыка, она бросилась к Аделаиде Борисовне, а та, в свою очередь, обняв ее, еще горше разрыдалась. Она шептала, всхлипывая, Зине:
— Мне так совестно, так совестно, так жалко вас стало… и не знаю почему… Вы такая красавица… Дети ваши так прекрасны… А я… я… я так некрасива.
Она камнем прижалась к Зине, и слезы ее сразу протекли сквозь платье на Зинину грудь.
Все остальные вышли на террасу.
— Милая моя, дорогая девочка, — ласкала плакавшую Зина, — разве в этом счастье? Что может быть лучше, прекраснее весны, ее аромата, а вы — весна, и такая же нежная, и такая же прекрасная. Вы не красивы? Я не знаю, что такое красота, но прекраснее вас я никого еще не видела, и если вы располагаете даром сразу привязывать к себе все сердца, как мое, то что еще вам надо в жизни? И вас будут любить, и вы будете любить и узнаете то счастье, которого у меня никогда не было и не будет.
Зина заплакала.
И долго они обе не показывались. А когда вышли наконец, то точно поделили между собой все, что имели, — красоту, ласку, смирение и даже уверенность.
Взгляд Аделаиды Борисовны был глубже, увереннее, как у человека, который что-то вдруг узнал или познал и многое понял. А у Зины чувствовался покой удовлетворения человека, выплакавшего наконец то, что камнем лежало на душе.
И весь остальной вечер лицо Аделаиды Борисовны точно светилось, когда, робкая, сосредоточенная, она останавливала свой взгляд на Зине.
На следующий день была троица. Все, кроме Тёмы, были в церкви. Служба так затянулась, что Тёма, соскучившись, пошел тоже в монастырь.
Он обогнул церковь и прошел прямо в сад. Народу везде было много. Нарядной, одетой по-летнему толпой была битком набита церковь, притвор, весь подъезд, все дорожки сада.
В открытые окна церкви неслось пение двух женских хоров, струился синий дымок от кадил. Везде был сильный запах увядшей травы.
Карташев углублялся в сад, отыскивая уединения, когда на одной из скамеек увидел Маню Корневу.
Он еще не успел побывать у них и ничего не знал о том, где ее брат, кончивший в прошлом году медицинскую академию. Он смущенно и радостно подошел к Корневой. Она уже не была той распускавшейся девушкой, в которую когда-то он был так влюблен. Но кожа ее была так же бела и нежна, было что-то прежнее в карих глазах, связь прошлого скоро восстановилась, и они весело заговорили между собой.
Карташев совершенно не чувствовал прежнего смущения перед Маней и даже заговорил о прежнем своем чувстве к ней.
— Ведь теперь можно уже говорить, теперь это уже такое прошлое… — говорил он.
— Но когда же, когда это было?
— Господи, когда! Да когда вы и Рыльский оба с ума сходили; когда я был вашим поверенным, когда спиной своей закрывал вас, чтобы дать вам возможность поцеловаться.
Маня не потеряла свою прежнюю способность вспыхивать и точно загораться краской. Кожа ее еще нежнее становилась, а глаза сделались мягкие и влажные, и грудь, сквозившая из-под батистового платья, неровно дышала. Она ближе наклонилась и, понижая голос, повторяла:
— Не может быть! Но отчего же вы молчали? Отчего хоть каким-нибудь жестом не дали понять? Хоть так?