Душевная травма(Рассказы о тех, кто рядом, и о себе самом) - Ленч Леонид Сергеевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ох, Ленечка, я знаю, что говорю! У меня одна надежда, что, если Амосин ко мне привяжется, меня наш Кудеярчик не даст в обиду!
Амосина в городке знали и боялись. Это был работник местной ВЧК, недавно обосновавшейся в белом особняке — бывшей гостинице на Привокзальной улице.
В серой казачьей черкеске с малиновым бешметом, в высокой дагестанской папахе из коричневого каракуля, Амосин ходил по улицам городка тигровой походкой щеголя, оценивающе поглядывая на прохожих молодых женщин цепкими, бледно-голубыми, почти белыми глазами навыкате. У него был широкий, вдавленный нос и крупный тонкогубый рот — неприятная наружность. Говорили, что он бывший циркач, не то борец, не то партерный акробат, и что он беспощаден и жесток. Да мало ли что могут наплести обыватели провинциального городка, еще совсем недавно бывшего глубоким белым тылом, про таких людей, как Амосин. Я не верил в эти россказни.
И надо же было так случиться, что именно мне, а не Марии Францевне, пришлось вскоре познакомиться со страшным Амосиным.
Произошло это так. Утром я, как всегда, положил на стол Калмыченко бумагу из Ростова-на-Дону, из Комтруда. В бумаге нас просили принять меры к розыску какого-то злостного трудового дезертира имярек. «Есть сведения, что он скрывается в районе действия вашего Комитета».
Калмыченко прочитал бумагу и наложил свою резолюцию:
«Секлетарю. Ответит по сучеству».
Я не выдержал и спросил:
— Товарищ Калмыченко, а что именно ответить и кому?
Он улыбнулся и подмигнул мне:
— Пишите в Чекушку, пущай она его словит! А когда словит, пишите в Ростов.
Он поднялся, взял свой портфельчик.
— Все у вас?
— Все!
— Тогда… счастливо оставаться до четверга.
Калмыченко уехал. Я подсел к Марии Францевне и продиктовал ей отношение: «Предлагается вам принять самые срочные меры к розыску трудового дезертира имярек…»
Бумагу я подписал сам, единолично:
«Секретарь Комтруда…»
Наша курьерша Антиповна, резвая старуха, отнесла письмо в белый особняк на Привокзальной. Это было в понедельник. А в среду утром у нас в Комтруде зазвонил телефон. Мария Францевна взяла трубку, сказала своим прелестным, мелодичным голоском: «Алло, Комтруд слушает!»… И вдруг обморочно побелела.
— Сейчас попрошу!..
Держа трубку в руке, глядя на меня округлившимися, неподвижными глазами, она прошелестела:
— Ленечка… Вас просит… Амосин!
Я взял трубку и услышал тонкий, какой-то даже скопческий, фальцетного тона тенорок:
— Вы секретарь Комтруда?
— Я!
— Немедленно явитесь ко мне. Пропуск вам заказан.
II…Недлинный, пустей, тихий коридор. По обеим сторонам комнаты с пришпиленными к дверям картонками — номерами. С пропуском в руке я шел по этому коридору, разыскивая комнату № 8. Надо признаться, что сердце у меня билось неровно и часто. Отвратительное ощущение безотчетного страха, овладевшее мной, как только я оказался в этом пустом коридоре, не оставляло меня. Что от меня нужно этому Амосину? Никакой вины перед новой властью я за собой не знал и не чувствовал. Вот разве что мое происхождение… Но, в конце концов, мой папа не какой-нибудь буржуй, а врач. Правда, военный. И притом в генеральских чинах. Но ведь мы с братом Димой в анкетах не писали про генеральский чин покойного отца. Кто про это знает? Но, может быть, Амосин как раз-то и знает!
Вот комната № 8. Я постучал в дверь. Фальцетный голос отозвался:
— Войдите!
Амосин грузно сидел за дамским письменным столиком. Он был не в черкеске, а в обычной солдатской гимнастерке с расстегнутым воротом. Бросалась в глаза его красивая, могучая, белая шея атлета.
Кроме дамского столика и стула, стоявшего подле него, другой мебели в комнате не было.
— Я секретарь Комтруда! — сказал я довольно бойко. — Вы меня вызывали к себе.
Жуткие, белые, навыкате глаза Амосина долго обшаривали меня с головы до ног и обратно — с ног до головы.
Я почувствовал, что краснею.
— Что вы тут понаписали?! — прервал наконец тягостное молчание Амосин, сделав ударение на третьем слоге в глаголе «понапИсали».
Он потряс моим злосчастным отношением и, бросив бумагу на стол, грубо и грязно выругался.
Я обомлел. Этого я никак не ожидал! Я стоял перед Амосиным и молчал, совершенно растерянный.
— «Предлагается вам…» — издевательски процитировал мою бумагу Амосин на самом высоком регистре своего пронзительного фальцета. — Ишь ты! Да ты понимаешь, к кому ты обращаешься?! Кто тебе, сопляку, право дал предлагать органам?!
— А кто дал вам право меня оскорблять?! — сказал я, изо всех сил стараясь унять постыдную дрожь в своем голосе и в своих коленях.
— Вот я тебя спрячу на месяц в подвал, тогда узнаешь, кто мне это право дал!
И тут, на мое счастье, дверь отворилась и в комнату вошел бледный, узколицый, болезненного, сумрачного вида брюнет в потертой кожаной куртке, накинутой поверх матросской тельняшки.
— Что за шум, а драки нет? — невесело пошутил брюнет в кожаной куртке. — В чем дело, Амосин?
— Да вот пишут тут! — сказал Амосин, полоснув меня по лицу своим белесым взглядом. — Полюбуйся: «Предлагается вам…»
Брюнет взял бумагу, прочитал. Повернулся ко мне, сказал вежливо и тихо:
— Обождите меня в коридоре, пожалуйста!
Я вышел, плотно прикрыв за собой дверь.
Я стоял в коридоре, по-прежнему пустом и тихом, и ждал, чем все это кончится. За дверью были слышны голоса, но слов я разобрать не мог. По-шмелиному гудел недовольный, сердитый баритон пришельца. В ответ жалобно, по-собачьи повизгивал, оправдываясь, фальцет Амосина.
Единственное, что я разобрал ясно, был сочный, свирепый, в десять этажей виртуозно закрученный матросский мат, увенчавший «полет шмеля» за дверью. Вслед за тем в коридор вышли брюнет в кожаной куртке и Амосин — лицо в красных пятнах, глаза уже совсем как бельма.
Брюнет отдал мне подписанный, пришлепнутый печатью пропуск, сказал:
— Можете идти. Меры примем!
Амосин выдвинулся из-за его спины и добавил с подхалимской улыбочкой:
— Только бумажечки в следующий раз поаккуратней сочиняйте!
Брюнет молча взглянул на него, и Амосин, мгновенно согнав с лица нехорошую свою улыбочку, повернулся и скрылся за дверью.
Шаркнув ногой, я зачем-то сунул брюнету руку, которую он небрежно пожал, и пошел по коридору к выходу, незаметно для самого себя ускоряя шаг.
IIIТеперь можно перейти к главному — к истории гибели Севы Норцева, тоже нашего гимназиста.
Сева был старше меня на два года, он учился в одном классе с моим братом Димой.
Амосин имеет прямое отношение к этой драматической истории.
У меня сохранилась фотография, где мы, дружившие между собой гимназисты, сняты в привокзальном садике уличным фотографом. Смешно и грустно рассматривать сейчас свое изображение. Неужели этот юнец, почти подросток, худой, длинноногий, чуть горбящийся — дурная привычка! — в гимназической фуражке без герба на давно не стриженной, вихрастой голове, в белой короткой рубашке, опоясанной форменным ремнем с медной бляхой, — неужели это я?!
Сева Норцев стоит в нашей группе, построенной по ранжиру, вторым. Он тоже худ, но строен, как молодой тополек. У него удлиненное, красивое лицо интеллигента. Нежный рот, смелые, умные глаза. Его отец, инженер, был директором сахарного завода, расположенного поблизости от городка — один перегон по железной дороге.
Мы с Димой часто бывали на заводе у Севы, отправляясь туда по субботам и возвращаясь в воскресенье вечером. Обычно мы уезжали из города товарным поездом, — если он не останавливался на Севиной станции, приходилось спрыгивать с вагонной площадки на ходу. Это придавало путешествию особую прелесть. А иногда мы шли пешком по благоуханной степи; дойдя до станции, сворачивали направо на широкий, крепко выбитый большак. По нему нужно было пройти до завода еще километра полтора-два, миновав монастырскую церковь, заброшенное кладбище и белые мазанки, в которых жили какие-то совершенно одичавшие от революционных бурь монахи, заросшие дремучими бородами до глаз.