Русские символисты: этюды и разыскания - Александр Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Кажется, вчера я наделал много глупостей, — писал Брюсов на следующий день жене. — Послал два очень глупых истерических письма Шестеркиной и, тоже глупое, брату Н<адежды> Г<ригорьевны>[727]. Если бы эти письма попали Тебе в руки, не читай их. Не думай также, что я писал их под влиянием морфия. Нет. Все это так на меня повлияло, что я его почти не касаюсь. Вероятно, здесь же и брошу, сразу. Но я очень подавлен случившимся. Полагаю, что Ты понимаешь мое состояние. Отчасти ведь и на Тебе лежит ответственность. Не будь Тебя, не было бы и этого. Ты не виновата, никто не станет спорить, но Ты — среди причин, это бесспорно. Пытаюсь успокоиться и овладеть собой. Может быть, удастся. Пока оставь меня одного, мне это так нужно, очень. Во всяком случае, если жить дальше, то совершенно по-другому. Со вчерашнего дня я прежний исчез: будет ли „я“ другой, еще не знаю. Но „Валерий Брюсов“, тот, что был 40 лет, умер»[728].
О переживаемом внутреннем переломе Брюсов говорил и в письме к Шестеркиной от 26 ноября: «Эти дни, один с самим собой, на своем Страшном Суде, я пересматриваю всю свою жизнь, все свои дела и все помышления. Скоро будет произнесен приговор». В день похорон Львовой, 27 ноября, он признавался в письме к ней же: «Я еще ничего не знаю. Только начинаю здраво мыслить. Мне надо решить нечто важное: о себе и своей жизни. Как жить и жить ли. Я теперь говорю это просто и трезво. Без истерики я думаю об этом и решу не в безумии, но в полном сознании. Прошу очень: сегодня же напишите мне и пошлите письмо с курьерским поездом Ник<олаевской> д<ороги>, чтобы я непременно получил его завтра. Сообщите всё, беспощадно и прямо. Сообщите, что Вам говорили обо мне все, друзья и враги, и даже те, о которых не смею думать (ее отец, мать, брат). Мне надо знать беспощадную истину»[729].
В те дни в Петербурге Брюсов мало с кем виделся. В числе немногих, кто тогда с ним встречался, были Д. С. Мережковский, З. Н. Гиппиус и Д. В. Философов. Долгие годы связанные с Брюсовым обстоятельствами литературной жизни, хорошо знавшие его как сподвижника по символистской когорте, живого и энергичного собеседника-оппонента, у которого, однако, всегда и во всех смыслах был «сюртук застегнут», они были поражены его изменившимся обликом. Гиппиус вспоминает: «Брюсов так вошел, так взглянул, такое у него лицо было, что мы сразу поняли: это совсем другой Брюсов. Это настоящий, живой человек. И человек — в последнем отчаянии. Именно потому, что в тот день мы видели Брюсова человеческого и страдающего, и чувствовали близость его, и старались помочь ему, как умели, мне о свидании этом рассказывать не хочется. Я его только отмечаю»[730].
В середине декабря 1913 г. Брюсов приехал в санаторий доктора Максимовича в Майоренгофе (или Эдинбурге II), курорте близ Риги; там он провел весь январь 1914 г. «…Временно уйдя в другой мир, чувствую себя почти хорошо, — сколько сейчас могу», — писал он оттуда Вяч. Иванову (20 января)[731]. Там им были написаны стихи, составившие цикл «Солнце золотое», навеянный воспоминаниями о Львовой[732], но также и «новой, уже санаторной „встречей“» (по саркастическому замечанию Ходасевича[733]). В этих стихах — и переживания трагической утраты («Я не был на твоей могиле»; «Моих ночей ты знаешь муки, // Ты знаешь, что храню я целой // Всю нашу светлую любовь»), и ясное свидетельство преодоления внутренней боли и возвращения к жизни и прежним ценностям:
Умершим мир! Но да не встанетПред нами горестная тень!Что было, да не отуманитТеперь воспламененный день!
Умершим мир! Но мы, мы дышим.Пока по жилам бьется кровь,Мы все призывы жизни слышимИ твой священный зов, Любовь!
Умершим мир! И нас не минетПоследний, беспощадный час,Но здесь, пока наш взгляд не стынет,Глаза пусть ищут милых глаз![734]
С чтением стихотворения «Умершим мир!» Брюсов выступил на одном из публичных вечеров «Общества Свободной Эстетики» вскоре после возвращения из санатория. Ходасевич вспоминает: «Прослушав строфы две, я встал из-за стола и пошел к дверям. Брюсов приостановил чтение. На меня зашикали: все понимали, о чем идет речь, и требовали, чтобы я не мешал удовольствию»[735].
Ниже печатаются документы, хранящиеся в Отделе рукописей Российской государственной библиотеки в Москве (РГБ): письмо Брюсова к А. А. Шестеркиной из Петербурга (О. Р. Карт. 129. Ед. хр. 2), письмо З. Н. Гиппиус и Д. С. Мережковского к Брюсову, написанное после его пребывания в Петербурге в конце ноября 1913 г. (Ф. 386. Карт. 94. Ед. хр. 45), письма А. Г. Львова (брата Н. Г. Львовой) к Брюсову (Ф. 386. Карт. 93. Ед. хр. 1), письмо Брюсова к А. Г. Львову и его же памятная записка «Правда о смерти Н. Г. Львовой» (Ф. 386. Карт. 71. Ед. хр. 52).
БРЮСОВ — А. А. ШЕСТЕРКИНОЙ<С.-Петербург. 25 ноября 1913 г. >
Я Вам что-то писал, Анечка, не знаю что — по адресу Малая Алексеевская[736]. Другого не знаю, но, м<ожет> б<ыть>, и эти строки дойдут. Вы знаете, что я убежал. Быть там, видеть, это слишком страшно. Быть дома, видеть тех, кто со мной, — это еще страшнее. Вы поймете, Анечка, что я эти дни не мог быть дома. Мне надо быть одному, мне надо одному пережить свое отчаянье. Ибо это — отчаянье. В ней для меня было все (теперь можно сознаться). Без нее нет ничего. Поступать иначе, чем я поступал в жизни, я не мог: это был мой долг (говорю это и теперь). Но теперь тоже мой долг поступить так, как я поступлю. Еще я убежал, чтобы это вполне понять. Понял, что больше жить нельзя и не надо. Валерия Брюсова больше нет. Это решено совсем. Его нет. Знайте. Прощайте, Анечка.
Анечка! останьтесь моим другом, Вы, хотя я Вас эти годы обижал очень. Мне больше некого просить. Будьте там. Сделайте все, что нужно. Упросите тех, кто по закону имеет право, — позволить мне не быть в <нрзб>. Мне хочется прислать денег, сколько надо, чтобы все было по крайней мере красиво. Зачем это, не знаю. Но так тоже надо. Анечка, милая. Достаньте где-нибудь денег и делайте все, что надо. Я тотчас пришлю все из Петербурга. Я уехал с 5 рублями. Но я достану. Это моя последняя просьба. Больше ни о чем и никогда не буду, не придет<ся?> просить. Ах, Анечка! Я ее очень любил. И теперь незачем жить, незачем.
Твой В. З. Н. ГИППИУС И Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ — БРЮСОВУ14–12—<19>13. СПб. Серг<иевская> 83
Валерий Яковлевич, милый, Вы нам стали близки. Мы все помним всё это время, думаем о вас глубоко и нежно. Спасибо за письмо. Но так живем мы все за стенами, так не умеем ломать их. И тем отраднее простая минута, когда чувствуешь, что человек человеку — человек. Я верю теперь, что случись у нас тяжелая минута — вы не пройдете мимо. Через страдание видишь человеческие глаза. И уж потом никогда не забываешь.
Слов так мало, настоящих, и так трудно они приходят. Мы все и боимся слов. А настоящие, должно быть, самые простые, — вот как в вашем письме. Еще раз спасибо вам за него.
Что бы вы ни «решили» — мы знаем одно: мы видели вашу глубину, и все в вас будет идти из нее.
Помните, что мы помним вас всегда. Приветствуем нежно.
Ваша З. Г.
Низкий поклон И<оанне> М<атвеевне>.
Да, милый Валерий Яковлевич, и у меня все так, как пишет З. Н.
И мне еще хочется поблагодарить Вас за то, что Вы пришли тогда к нам. Значит, уж<е> раньше чувствовали, что мы можем быть близки.
Знаете, почему Вы мне особенно близки? Потому что у нас с Вами общий грех — и общее страдание. Я и почувствовал в ту минуту Ваш грех, как свой. И этого никогда не забуду. Вы научили меня многому — за это я Вам благодарен.
И еще хотелось Вам вот что сказать, только не знаю, имею ли право? Ну да все равно скажу. Если я и не сумею сказать, — Вы поймете, как надо. Я и тогда хотел Вам сказать, но не посмел, а потом много раз думал. И мне теперь кажется, что Вы сами это чувствуете.
Для нее, для ушедшей, очень важно, как Вы будете жить, т. е. не в смысле «добродетели», «нравственности», а в смысле основной глубокой воли жизни (к неодиночеству). Вы ей можете помочь, как никто: через себя — ей.
И я верю, что так и будет. Я в силу Вашу верю. Вы в ту страшную минуту не солгали, Вы правдивы были до конца перед ней и перед собой. А для такой правды нужна большая сила. И она у Вас была и, значит, будет.
Нет, не умею, совсем не умею сказать как следует. Должно быть, потому именно, что без права говорю. Одно только знаю, что есть в судьбах наших общее, и мы оба этого никогда не забудем. И от этого легче.