Царское проклятие - Валерий Елманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И что же мой брат? — спросил жадно слушавший Подменыш.
— Огладил. Только не Васятку, а коня. И на всем скаку через люд прохожий, не глядя, к палатам своим поскакал. Я народ давить не свычен, потому и задержался, шагом жеребца пустил, и краем уха успел услыхать, как Васятка про затоптанных Иоанном сказывал. Рек, будто счастливцы они, и не печалиться о них надо, а радоваться, потому как живым вскорости куда хуже придется. Говорю же — видят они, так что наше тайное для них как на ладони. А мы — слепцы. Потому их ясное для нас темнее ночи, — подытожил сумрачно Палецкий. — Да и не о том ныне речь. Тебе о другом мыслить надобно.
— Я помню, — кивнул Иоанн. — Упреждал ты меня насчет протопопа. Когда он придет?
— Он уже приходил, — буркнул Палецкий.
Иоанн мгновенно побледнел, на глазах превращаясь из государя в холопа Третьяка.
— Так почто ты его так рано-то?! — с упреком обратился он к князю.
— То не я, то он сам, — вздохнул Дмитрий Федорович и ободрил: — Ты не робей. Все еще лучше вышло, — и стал рассказывать подробности. Закончив, он еще раз напомнил:
— Теперь отец Сильвестр должен явиться ближе к обедне. Главное, не перестарайся, чтобы он обман не почуял, но кайся с усердием. Помни, за то время, что он станет говорить, в тебе преображение должно случиться, — и вдруг спохватился, глядя на усталое лицо… Подменыша?.. или Иоанна?.. — Да что я все о Сильвестре да о Сильвестре. Приедет он и никуда не денется, а тебе сейчас неплохо бы уснуть. На поставце вино. Испей. Оно поможет. А я распоряжусь обо всем прочем и повелю, чтобы к тебе никого не подпускали. Поведаю, что государь в печали и зрить никого не желает.
Царский терем в селе Воробьеве, расположенный близ Москвы-реки, мало чем отличался от боярских теремов в той же столице. Все-таки эта была загородная резиденция, и не более того. Однако ж, построенный на изрядной возвышенности, он имел важное преимущество, если судить с оборонительной точки зрения. Этим обстоятельством и решил в полной мере воспользоваться Палецкий, имевший под началом несколько сотен служилых людей.
Но оборона терема его сейчас занимала не так сильно, как то, что спустя каких-то несколько дней его питомец должен появиться перед своим окружением. Хотя нет — вначале пускай и легкое, но в то же время самое первое испытание — протопоп.
Священник явился вовремя. Был он полон желания продолжить вчерашнее, так что все пошло как по маслу. И вновь Сильвестр говорил искренне, с жаром. Чувствовалось, что слова идут от сердца, выстраданы и вымучены. Прислушавшиеся к громовым раскатам голоса протопопа ратники, стоявшие на карауле близ опочивальни, с благоговейным ужасом слушали, как красноречиво сей иерей возвещает царю, что давно уже над головой гремит суд божий. Да и Москву всевышний запалил только из-за его легкомысленности и любострастия. Народ же волнуется тоже не просто сам по себе, но побуждаемый к тому силой вышнею, коя вливает гнев в людские сердца.
— Как это он не боится царю такое сказывать? — восхитился молодой Никита, у которого от волнения даже мурашки на коже выступили.
— Святой человек, — глубокомысленно заметил второй, гораздо старше, с наполовину седой бородой с запрятанными в ней добрым пятком шрамов.
— Я так вот нипочем бы не смог, — продолжал восхищаться молодой. — А ты, дядька Охрим?
— И я тоже не стал бы, — согласился пожилой, философски заметив: — Жаль будет, когда его убьют.
— Кого? — вытаращил глаза Никита.
— Ну, этого, кто он там? Монах, что ли? — спокойно пояснил Охрим.
— За что? За правду? — возмутился молодой.
— Да нет, за глупость, — поправил его Охрим. — Чтоб знал вдругорядь — кому да что говорить дозволено.
— Как же он вдругорядь знать будет, ежели его ныне убьют?
— Ну, чтоб другие знали. Вот хошь ты, к примеру.
— Да-а, жаль, — растерянно вздохнул Никита.
Между тем обличения продолжались.
— Воззри на правила, кои дал вседержитель сонму царей земных. Ты должен был быть ревностным их исполнителем, меж тем как ты в своей душевной слепоте вершишь совсем иное.
— Верую, отче, ибо потряс ты мою душу и сердце. Ныне же хочу покаяться и принять венец добродетели! — вдруг услышали стражники звонкий голос царя.
Или не царя?
Ратники переглянулись.
— Что-то он на глас Иоанна не похож? — выразил сомнение Никита.
— А третьего там нет, — пожал плечами Охрим и указал пальцем на дверь, лаконично пояснив: — Глушит. Тебе на рожу подушку положить, тоже не своим голосом заорешь.
Но тут дверь распахнулась, и, ведомый за руку пылающим праведным гневом пастырем, показался царь.
— Чтой-то не то, — поморщился Никита. — Дядька Охрим, а дядька Охрим. Какой-то он не такой ныне, а? И лик, и сам он. Да и ростом вроде повыше стал. А шаг каков? Да он отродясь так не хаживал.
Услышавший последние слова молодого ратника князь Палецкий, шедший с другой стороны галерейки, тоже присмотрелся к походке Подменыша и с некоторой досадой подумал, что караульщик прав. Перестарался Федор Иванович, обучая своего питомца, как правильно подлежит хаживать царям. И даже не столько перестарался, сколько позабыл, что он-то служил Василию Иоанновичу, а тот начал княжить только в двадцать шесть лет. К тому же пойдя дородством в мать Софью, о необъятности телес которой даже в юности писали некоторые итальянские поэты, Василий всегда вышагивал чинно и неспешно.
Зато Иоанн удался в своего деда, который сызмальства был высок и худ, к тому же рос его внук, как пырей в огороде — никто о нем не заботился, никто его больно-то ничему не учил. Вот и ходил соответственно. Подменыш же и впрямь шествовал.
«Надо будет ему сказать попозже», — сделал он в памяти отметку.
Хотел было отчитать молодого ратника, чтоб не о том на посту думалось, но тут ему невольно помог второй из стражников.
— Блазнится тебе все, — равнодушно ответил Никите Охрим. — Экий ты. То глас не по душе, то лик непонятен. А ты иное в толк возьми — он же иную жисть вести решился, непорочную, потому ныне и не идет, а шествует к ней, — и засмеялся.
— Ты чего? — удивился Никита.
— Да я у него всего третий год, а он к этой жизни уже в четвертый раз так вот… шествует. Так что насмотрелся.
— А смеешься почто? — не понял молодой караульный.
— А у него всякий раз терпежу более чем на седмицу не хватает. Хотя нет. Когда с царицей своей в Троицкую лавру пошли, то он аж три седмицы выдержал.
— А потом?
— Потом сызнова грешить учал, — лениво констатировал Охрим и философски заметил: — А может, оно и правильно. Мне мних один за кружкой меда сказывал как-то: «Помни, отрок…»