Державы Российской посол - Владимир Дружинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе с простым людом Борис сожалеет, что «забавы под заказом, как комедии, оперы и другие». Вельможи, те всяко ублажены плезирами – явными и тайными.
Куракин впервые пишет о неравенстве – вот что остановит внимание потомка.
Полгода с лишком провел посол «без характеру» в Риме – был досуг наблюдать и думать. Рождаются мысли, для князя непривычные. Они смущают его, эти непрошеные мысли, и поэтому изложены по-итальянски, словно речь идет о предмете интимном или секретном.
«Воистину все мы люди» – так начинается примечательное рассуждение. Все – в любом звании, высоком и низком. Вельможам не следует кичиться происхождением – «все знатные роды были прежде людьми бедными».
Куракин убежден, что «они приобрели свои титулы добродетелью, передаваемой из рода в род такое продолжительное время, что удержали известность навсегда. Но вот несчастье знатных людей, когда они, уверенные, что все обязаны оказывать им особое поклонение, перестают о чем-либо мыслить, бросают науки, знание, добродетель и собственное достоинство. Это мы видим во Франции, Московии, Швеции, Англии, – там уже знать не пользуется таким уважением, как прежде».
Скрепя сердце князь признает – лучшие фамилии нигде не выполняют своего долга, о благе народа не пекутся. Записка «О бесчестных вельможах» звучит беспощадно, – «тот их первый интерес: вступя в службе наиперве искать себе вечного интересу, где бы мог живот свой беспечально и бесстрашно пробавить».
В Москве сию позицию избрал Авраам Лопухин – сиднем сидит на своем дворе, чурается службы. Что ему слава отечества!
Добро бы он один…
Наедине с тетрадью Куракин вопрошал: отчего одни государства возвышаются, другие же упадают, как, скажем, Венеция. Попробовать сравнить ее с другой республикой – Голландией…
«Прежде старая знать имела поживление от земли, а не от коммерции». Теперь же в Светлейшей республике лишь «три-четыре дома имеют крестьян, как у нас». Бывало, венециане на море не имели равных, громили султана, отвоевывали у турок Грецию – мощь державы покоилась на надежной основе. С тех пор страна меньше пашет и сеет, меньше добывает на своей земле. Вот, стало быть, главное! Вопрос, занимавший Куракина давно, прояснился – чтобы богатеть и побеждать врагов, надо производить.
У голландцев много своего – хлеб, ткани, всякие изделия. Венеция же только торговлей держится. Этого мало. Турция теснит ее на море, отнимает захваченное. У венециан «достатка нет – тягостей войны не понесут».
Знать нынешняя, особенно новая, из купцов, боится вооруженных столкновений, – ведь «если воевать с турками, торги преткнутся».
Куракин-дипломат сожалеет – от альянса с Венецией против султана пользы меньше…
Торгаши, они каждую копейку на зуб пробуют. Из-за копейки удавятся. Княжеское существо Куракина восстает против власти, созданной деньгами, хотя в Голландии, надо согласиться, народу живется лучше, и науки, художества возросли обильно. Запомнилось князю, как на почтовой станции взыскали плату лишь за то, что погрелся у очага.
Каков же способ достигнуть блага всеобщего, удовольствовать страны и людей во всем?
Поглядеть, что проповедует Томмазо Кампанелла… Город Солнца, идея философской республики. Такой еще не видывали… Латынь дается туго, каждая строка заставляет рыться в словаре, но дорога длинная и охота большая.
На карте Города Солнца нет, это уж точно. Кампанелла придумал морехода из Генуи, придумал сие путешествие – идею ведь преподал, образец для будущего. Однако город на холме, храм посередине, с куполом вроде как у собора святого Петра, представляет наглядно.
В алтаре – глобус с изображением неба. И другой глобус, показывающий землю. Ишь ты, религия, с католической не сходная! Книга, выходит, еретическая. Что ж, и еретики нередко глаголют истину.
Посольская карета одолевает холмы римской Кампании, плавно катит по плоской Умбрии, черной от жухлой виноградной листвы, обгоняет телеги, запряженные круторогими белыми волами, покорных осликов, бредущих под кладью. На раскрытую книгу падает тень от звонницы, от зубчатой монастырской стены.
И въезжает посол московский в Город Солнца, где знания, почести и наслаждения стали достоянием всенародным, где никто не может себе ничего присвоить.
Чтение подвигается медленно, в день страниц пять-шесть. Уже позади Флоренция, начались Апеннины, с высот, поросших низким, жилистым дубняком, пахнуло холодом. Филька, свистя кнутом, пугает босоногих ребят, посиневших от стужи.
Дети в Городе Солнца поголовно учатся, людей неграмотных, невежественных там нет. Правители о том заботятся неусыпно. Так же старательно обороняется город от болезней.
«Неужто и скорбутики не ведают?» – вопрошает Борис, переносясь в блаженные те пажити.
Внезапно созрело решение. «Вернусь домой, – сказал себе Борис, – дам Губастову вольную. От меня все равно не уйдет, поди…»
Иногда, прервав чтение, Куракин принимался думать вслух либо спорить с автором. Кормило власти он вручил священникам. Почему? Верно, по образцу державы папской. Однако служители церкви ведь тоже люди. И в Риме те же пороки человеческие, те же неудовольствия, что и повсюду.
Увлекшись Борис повышал голос. Филька вначале испугался. Навострил уши, поймал несколько слов. Осмелился спросить, где, в какой стране солнечный город, не туда ли путь лежит? Князь-боярин засмеялся:
– В голове у синьора Кампанеллы, вот где.
Не понял, деревенщина.
– Град умозрительный, – пояснил Борис – В натуре не сыскать.
– Не сыска-а-ать? – протянул Филька.
Захотел подержать книгу. Полистал, поднося к глазам картинки. Тряхнул гривой, сказал убежденно, что Город Солнца где-нибудь да должен быть.
– С чего ты взял? – удивился Борис.
– А как же? Ведь напечатано…
– Мало ли что! Сказка, понял ты?
– Не-е… Сказки не печатают.
– Так то у нас, филозоф ты лапотный, – потешался князь-боярин.
Филька с этим не смирился.
– Для чего ее в книгу, сказку-то?
Без малого до Венеции хватило Борису мудреной латыни. А там ожидала его необыкновенная, нечаемая сорпреза, счастливейший дар Фортуны.
16
«Был инаморат»…
Как сказать иначе о чуде, случившемся в Венеции, о встрече с Франческой? Нет на русском языке виршей, воспевающих любовь к женской особе, нет сонетов, подобных Петрарковым.
«…В одну читтадинку…»
Не напишешь ведь – посадская женка. Горожанка – и то грубо. Натрудивши ум, Борис прибавил:
«…Славну хорошеством».
По-итальянски изобразить женскую прелесть легче, да ведь хочется сказать своей, родной речью о самом дорогом. Прекраснейший в жизни амор того достоин.
«Называлась Франческа Рота, которую имел за метрессу во всю ту бытность».
Однако не просто метресса, любовница, какую везде можно иметь за деньги. Искренне, с болью душевной прибавил:
«Часу не мог без нее быть».
Никогда еще не изливались в заветную тетрадь признания аморные, горечь разлуки.
Тетрадь лежит в ларце, окованном медью, ключ от него у Бориса в кармане. Ларец всегда под рукой. Устраиваясь спать на почтовой станции, посол кладет его под подушку, вместе с пистолетом.
Дорога домой опять кружная, долгая – через Вену, Гамбург, Амстердам. Дорога на год целый. И память о Франческе, об аморе юных лет, возродившемся столь дивно, нерушима.
«И расстался с великой плачью и печалью, аж до сих пор из сердца моего тот амор не может выйти и чаю не выйдет».
Сбылось чудо, сбылось наперекор всем преградам. Негодяй кабатчик деньги прикарманил, а обещанное не исполнил, весть Франческе не подал. Хорошо, что по всем дворам – графским, герцогским – прошел слух о прибытии в Италию посла Куракина. Достигло известие и Мантуи…
Счастье, что сразу по приезде, сняв камору на Ламбьянке, кинулся к палаццо Рота.
Чудо, подлинное чудо… Десять прошедших лет исчезли. Тот же дом, те же запахи. Из погреба, где зреет вино в дубовых бочках, – шальные, пьяные. И лестница заскрипела так же, как прежде. И ведет в ту же комнату с одним оконцем, смотрящим в глухой канал. Внизу старая, отжившая век ладья, та же ладья… И снова кольцо смуглых рук, обрызганных родинками… Письмена Венеры, письмена пророческие… Не напрасно сулили радость.
И была ночь, словно первая ночь от начала амора. Ветер дул с лагуны, гнул к воде мачты галеотов, барок, галер, фелук у набережной Рабов, у острова Сан-Джорджо, у Арсенала. И где-то готовился к отплытию корабль Мартиновича, ждал Бориса…
Проснулся первый. Свеча наполняла комнату живым трепетом. Взгляд, пробившись сквозь чащу волос Франчески, упавших на лицо, блуждал, узнавая. Та же полка, откуда сняты были вирши Петрарки…
Сняты для него…
Левее полки висела цитра, и Борис, не найдя ее, ощутил некую обиду.
Кто-то тихо, неслышно задувал свечку – то с востока, из-за островов, надвигался день. Блеснула крышка серебряной посудины для пудры – вещи незнакомой. Утро, неотвратимое утро показывало перемены, внесенные временем.