Дягилев - Наталия Чернышова-Мельник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, Петроман ожидал, что приезжие артисты в смятении безропотно примут его условия. Но не тут-то было! Дягилев, сохраняя внешнее спокойствие, тут же заявил ему, что не намерен откладывать спектакль и готов показать его парижской публике даже без декораций. Француз испугался скандала, и… свершилось то, на что уже никто не надеялся: буквально в последнюю минуту перед началом генеральной репетиции все необходимые исправления были сделаны. Александр Бенуа вспоминает: «…я еще стоял на стремянке, заделывая пастелью какое-то проступившее от сырости пятно на фоне декорации Новодевичьего монастыря, когда уже кончалось вступление и был подан сигнал к поднятию занавеса».
Ощущение крайнего напряжения, которое испытывали все члены труппы, передалось, конечно, и Шаляпину. Он был настолько взволнован, что едва нашел в себе силы выйти на сцену, даже отказался гримироваться и сменить костюм после сцены коронации и с отчаянием твердил, что забыл текст Пушкина… Что оставалось делать? Бенуа, стараясь успокоить певца, тут же положил перед ним томик поэта и осветил его электрической лампой, которую заслоняла от публики груда книг. Взглянул на сцену — и ужаснулся: артист без бороды казался слишком молодым для роли Годунова, вместо декорации царских хором зияла пустота, и лишь стоявшие на первом плане диковинные часы были, как и предполагалось, освещены. Но вот заиграли куранты (на самом деле это был оркестр) — и словно не было волнений, споров, отчаяния. Эффект от сыгранной сцены получился неповторимый, явив всем присутствующим театральное чудо.
И все-таки у Дягилева и его помощников даже после победы над главным машинистом не было полной уверенности, что намеченная на следующий день генеральная репетиция пройдет гладко. Многое нужно было доделать в костюмах и бутафории, но главное — в самой постановке. Весь день сцена была занята, и единственную репетицию с хором удалось провести лишь после полуночи. Опытнейший режиссер Александр Санин, этот «укротитель масс», был в ужасе: статисты изображали какую-то дикую оргию, с которой даже он не мог справиться. Всё это грозило катастрофой…
Казалось, в безвыходной ситуации даже Дягилев дрогнул или, как утверждает Бенуа, «струсил». Он не отказался безоговорочно от премьеры, но решил провести своеобразный «совет в Филях», как когда-то фельдмаршал М. И. Кутузов перед сдачей Москвы французам. Только Дягилев пригласил занятых в спектакле артистов, художников, режиссеров и даже театральных служителей не в крестьянскую избу, а заказал ужин в знаменитом ресторане «Ла Рю» на площади Мадлен. Вечером собрались «заведующий портняжной мастерской Неменский, его главные закройщик и закройщица, а также старшие из взятых с собой плотников московского Большого театра и, наконец, шаляпинский гример-заика, но великий знаток своего дела, пользовавшийся абсолютным доверием Федора Ивановича». Эти люди — все вместе — и должны были решить, выступать на следующий день или нет. Конечно, сначала они все съели и выпили, но потом не на шутку оробевший Сергей Павлович вынужден был использовать не свойственный ему демократический прием — поставил вопрос на общее голосование. Каждый высказал свое мнение, и большинство склонялось к тому, что премьеру оперы следует отложить дня на четыре, чтобы как следует к ней подготовиться. Но тут вдруг поднялся гример-заика, доселе молчавший, и неожиданно для всех произнес пламенную речь, суть которой сводилась к мысли: «Не посрамим земли русской». Эти слова, шедшие от сердца, буквально воспламенили всех присутствующих. И собрание единогласно постановило: «…играть, не откладывая, во что бы то ни стало завтра, „будь, что будет“ и „с нами Бог“».
Поздно вечером Сергей Павлович отдыхал в своем номере. Он уже собирался ложиться спать, как вдруг в дверь постучали. Распахнув ее, хозяин с удивлением увидел, что на пороге стоит взволнованный, белый как полотно Шаляпин. Сергей Павлович тут же понял: у него страх перед выступлением, и в подтверждение своих наихудших опасений услышал: «Я завтра не могу петь… Боюсь… Не звучит».
И действительно, голос у Федора Ивановича в эти минуты «не звучал». К тому же его трясло как в лихорадке. Дягилев, как мог, старался успокоить артиста, отвлечь его, даже развеселить, но тот словно вошел в ступор. Лишь спустя несколько часов, глубокой ночью, он несколько успокоился. Вот уже встает, начинает прощаться с импресарио, и… бессилие и страх вновь овладевают им. В таком состоянии он не мог находиться в одиночестве, поэтому попросил Дягилева: «Я останусь у тебя, Сережа, я переночую здесь где-нибудь на стуле у тебя». Примоститься удалось на маленьком диванчике, который никак не подходил по размеру громадному Шаляпину. Но это было всё же лучше, чем остаться в одиночестве… Остаток тревожной ночи — до самого утра — он провел в номере Дягилева.
Наступил день премьеры. Как ни странно, но в последний момент всё как-то утряслось, сладилось. И солисты, и хор под личным наблюдением Сергея Павловича отрепетировали свои роли, декорации были приготовлены, костюмы зашиты и выглажены. Дягилев, проконтролировав все дела в театре, отправился на встречу с представителями прессы и какими-то влиятельными персонами, потом читал корректуру великолепной, с иллюстрациями, — программы. Он выглядел поистине вездесущим, и многим казалось, что импресарио успевал быть в нескольких местах одновременно.
В этот день немало хлопот выпало и на долю Александра Бенуа. По его собственному признанию, он «носился, как безумный, вверх и вниз по всем этажам и по всем боковым коридорам — ни лифтов, ни внутренних телефонов в гигантском здании „Оперы“ не было…». К вечеру возбуждение достигло таких пределов, что во время спектакля он то бросался к сцене, то забегал в директорскую ложу, где нужно было срочно дать объяснения маститому критику Беллегу, который вместе с композитором Клодом Дебюсси был во Франции в числе первых слушателей, по достоинству оценивших красоту русской музыки.
Таким же вездесущим оказался и А. Санин. Он не только участвовал в подготовке спектакля, но и принял в нем участие, никого не предупредив о своем замысле заранее: облачился в красный кафтан пристава и вскоре оказался среди статистов, изображавших толпу у ворот Новодевичьего монастыря. Он настолько вошел в образ, что стал стегать кнутом стоявших на коленях «баб» и «мужиков», причем делал это так выразительно, мастерски, что имел большой успех у зрителей. В сценах же венчания на царство и заседания Боярской думы режиссер преобразился в боярина и, смешавшись с толпой, руководил каждым ее движением.
Прекрасно исполняли свои партии артисты — Наталия Ермоленко-Южина (Марина), чей глубокий грудной, бархатистый голос произвел на слушателей неизгладимое впечатление, Дмитрий Смирнов (Димитрий), Иван Алчевский (Шуйский). Каждый из них имел заслуженный успех. Но триумф выпал на долю Шаляпина. Он был поистине великолепен, захваченный трагической стихией образа царя Бориса! Уже первое появление на сцене артиста, облаченного в порфиру, вызвало у зрителей жуть, а в сцене с сыном в тереме он явил благородство и истинную царственность. Апогеем спектакля стал его финал. Незабываемо, «чудесно скорбно» Федор Иванович произносил предсмертные слова «Я царь еще…». Он пел на парижской премьере так, как никогда раньше.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});