Оскар Уайльд - Александр Ливергант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, о том, о чем Уайльд говорил и писал не раз. «Самая ужасная черта нашего времени, — пишет Уайльд в „De Profundis“, — то, что оно умеет вырядить Трагедию в одежды Комедии». По существу, эту же мысль, если читатель не забыл, высказывает Уайльд и в письме Леонарду Смизерсу: «Ужас тюремной жизни — в несоответствии между трагедией души и смехотворной нелепостью твоей внешности». В «Балладе» же эта мысль, столь близкая трагикомическому искусству не девятнадцатого, а уже двадцатого столетия, находит свое выражение в одной из самых запоминающихся строф:
Мы проходили, образуяНаш — Шутовской — Парад.Что в том! Ведь были мы одноюИз Дьявольских Бригад:В ногах свинец, затылки бриты, —Роскошный маскарад.
Поскольку, на наш взгляд, ни одному из пяти переводчиков «Баллады» на русский язык (К. Бальмонт, В. Брюсов, А. Дейч, Н. Воронель, В. Топоров) не удалась в полной мере эта строфа, приведем ее в оригинале:
With slouch and swing, around the ringWe trod the Fool’s Parade!We did not care: we knew we wereThe Devil’s own Brigade:And shaven head and feet of leadMake a merry masquerade.
Как читатель, знающий английский язык, надо полагать, убедился, перевод К. Бальмонта, по крайней мере, очень близок к оригиналу. Это, впрочем, касается перевода и всей поэмы.
А теперь о самом, должно быть, для Уайльда важном, насущном. Один из переводчиков «Баллады» Валерий Брюсов увидел в поэме «всечеловеческий символ». Мы же увидели в «Балладе» нечто другое. Во-первых, это мотив сходства судеб Вулриджа и Уайльда:
Тот и другой в глуши тюремнойЛюдской отбросок был,Нас мир, сорвавши с сердца, бросил,И Бог о нас забыл,И за железную решеткуГрех в тьму нас заманил.
Во-вторых, в преступлении Вулриджа Уайльд усматривает, как нам кажется, аналогию с преступлением, совершенным против него Альфредом Дугласом. Ведь Уайльд тоже стал жертвой убийства от руки любимого человека — убийства духовного. И Вулридж, и Дуглас убивают того, кого любят, — внятный мотив и в «Портрете Дориана Грея».
Но убивают все любимых, —Пусть знают все о том, —Один убьет жестоким взглядом,Другой — обманным сном…
Один убьет любовь в расцвете,Другой — на склоне лет…
В «De Profundis», да и во многих письмах, Уайльд пишет, что пострадал из-за любимого человека; повторяется эта мысль и в «Балладе»:
О, это страшно, страшно — мукуТерпеть за грех чужой!
И пострадал во сто крат больше именно потому, что он не обыкновенный человек, а художник; мысль для Уайльда также не новая:
Кто в жизни много жизней слышит,Тот много раз умрет.
В «Балладе Рэдингской тюрьмы», как и в «De Profundis», Уайльд-художник слышит много жизней — и много раз умирает, о чем не раз говорил и друзьям, и надзирателю Мартину.
Ричард Бердон Холдейн, побывавший, мы помним, в Рединге с ревизией, обнадежил Уайльда, что, когда тот выйдет на волю, ему будет о чем писать. Он ошибся: «принужденная» жизнь, «где всё тиски» и бесконечно «время Скорби», навсегда отбила у писателя охоту творить. В конце «Тюремной исповеди» Уайльд делится с Дугласом своими планами: он хотел бы сочинить книгу на тему «Христос как предтеча романтического движения в жизни». При этом писатель — и не случайно — оговаривается: «Если я когда-нибудь стану писать».
Не станет.
Глава двенадцатая
МЕЛЬМОТ-СКИТАЛЕЦ, ИЛИ «Я УМИРАЮ НЕ ПО СРЕДСТВАМ»
«Не могу писать, — объяснял он Фрэнку Харрису, человеку практичному, деятельному, уверенному в том, что, если Уайльд вернется в литературу, былые невзгоды будут забыты. — Стоит мне взять в руки перо, как ко мне возвращается мое прошлое, меня преследуют тяжкие мысли, угрызения совести. Я должен выйти на улицу, наблюдать жизнь, развлекаться — иначе я сойду с ума. Один, я начинаю плакать. Если ты любишь меня, не уговаривай меня писать… Я рожден воспевать радости жизни, любовь ко всему прекрасному — а где теперь эти радости!»
Не убеждает Уайльда и «коммерческий» аргумент Харриса: мол, после такого приговора, такой огласки всё, что бы Уайльд теперь ни сочинил, будет расходиться мгновенно. Не хочет писать Уайльд и еще по одной причине. Убеждает друзей, что все уже написано, что больше писать ему нечего. «Жизнь не напишешь, жизнь живут, а не пишут, я же своё прожил. Когда перестану жить я, начнут жить мои книги». Именно так и произошло.
Пока же живет он — лучше сказать, доживает, а вот его книги и пьесы жить перестали. Уайльд на свободе, но в безвестности. Мало того, его «слава» хуже любой безвестности. И привыкшего к успехам писателя продолжает преследовать депрессия: существование, пусть и свободное, остается для Уайльда безрадостным. К безденежью и безвестности прибавилась прежде совершенно не свойственная ему зависть. Раньше завидовали ему — и радовались, что такой блестящий человек так низко пал, «втоптан в грязь»; теперь завидует он. Завидует карьере, деньгам, почету, успеху — любому, не обязательно литературному. И чем больше завидует, тем больше сам себя хвалит, то и дело вспоминает, как сильные мира сего искали с ним встречи, как ему рукоплескал зрительный зал, как ловили каждое его слово и пересказывали его остроты. Развился комплекс неполноценности?
«А ты еще удивляешься, что я не в состоянии писать!» — в сердцах говорит он тому же Харрису. И логика в его словах есть: теперь, что бы он ни написал, с кем бы из писателей его ни сравнивали, сравнение будет не в его пользу. Остроумие осталось, но теперь оно носит какой-то истерический характер, приобрело оттенок мрачноватый, мизантропический. Искрящиеся юмором комедии — что в жизни, что на сцене — остались в прошлом, тюрьму забыть не удалось, тема тюремных тягот и страданий вытеснила все остальные. «Для мира удовольствий я стану загадкой, — писал Уайльд, выйдя на свободу, Томасу Мартину в письме, которое назвал „Апологией“. — Я стану провозвестником боли. Впредь я буду писать одни трагедии». Но и трагедий он тоже не напишет. И не допишет уже начатое.
Собирается сесть за новую пьесу «Ахав и Иезавель, или Фараон», как и «Саломея», на библейский сюжет — но так ее и не напишет. Собирается завершить «Флорентийскую трагедию» и «Святую блудницу» — руки не доходят. Впрочем, и «Флорентийскую трагедию», действие которой происходит в начале XVI века, и «Святую блудницу», драматический отрывок из времен еще более «седых» — II век до н. э., пришлось бы не дописывать, а переписывать: обе рукописи, к тому же черновые, пропали еще весной 1895 года, когда имущество Уайльдов подверглось описи. Единственное и счастливое исключение: в рекордный срок (две недели!) Уайльд, уже через два месяца после выхода на свободу, создает «Балладу Рэдингской тюрьмы», но ведь план созрел — и отчасти воплотился — еще в Рединге. Писателя хватает разве что на длинное письмо в «Дейли кроникл» о бесправии детей, брошенных в тюрьму по ничтожному обвинению, да на эссе «В защиту пьянства».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});