ТАТУИРО (HOMO) - Елена Блонди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И голова таким же шаром, пусто, безмысленно. Встал, тяжело нагибаясь, подмел веником пол, собирая в совок растоптанные желтые крошки. Налил себе воды и опять сидел, замерзая локтями, крутил чашку. Пить не хотел.
Снова вспомнил о словах Альехо. Ведь первая мысль была – звонить ему, взахлеб рассказать все, услышать возмущенную поддержку, совет или хотя бы, сочувственный вздох. Но почему он сказал о коте рыжем, о зеленых глазах его? И надо ли сейчас думать – об этом? Звонить сразу Витька не стал. И теперь вопрос о коте занимал его все больше. Казалось, если найти ответ, – все встанет на свои места. Вот у Тинки – все ясно. Украли идею, адвокат скажет, что сделать. Может, так и надо, всегда?
Над головой заскрипел чужой старый паркет. Кто-то не спал, ходил наверху, а Витька даже и не знает, кто там живет. Хоть и старый дом, жильцы меняются часто. У кого-то бессонница… Или из-за них не спит? Ведь шумели. И по батарее кто стучал? Тот кто ходит? Наверное, этот кто-то живет один, сам себе. Вот и Витька – сам себе.
На волне жалости снова добрались пальцы до синяка. Сеницкий… Скотина, однако. Пришло омерзение, будто тот в карман залез за мелочью, или письма личные прочитал, да еще и всем, кто гогочет, слушая.
Витька припомнил, как лет в десять с другом был пойман в чужом дворе беспризорниками. Показывая половинки лезвий, особым ловким способом схваченные грязными пальцами, те отвели домашних мальчиков в подвал, отобрали куртки и новые джинсы, взамен кинули свое старье. И три часа дулись в карты, пока Витька и Сенька сидели в углу, на горячей трубе. Заскорузлые от чужой тельной грязи штаны терли промежность. Дремлющее на улице солнце рисовало на пыльном полу ленивые квадратики окошка. Было очень стыдно – самый старший беспризорник на полголовы ниже ребят, но еще больше страшно – от лезвиек в маленьких пальцах. Два раза Витька слышал высокий мамин голос, в панике бившийся в оконную решетку. И – все дальше, ведь не отзывался. Не столько от страха, сколько от стыда – прибежит, увидит, что пятеро восьмилеток уже столько времени держат здоровых, шекастых мальчишек постарше. И подраться они с Семеном были не дураки, но – со своими.
Когда отпустили, и побрел домой, мама набежала из-за кустов, схватила за плечи, прижимая. Ничего не сказала про вещи, лишь, когда скинул все, сложила в пакет – выбросить, увела в ванную, дала большое полотенце. После расспросов, целуя в мокрую щеку, тряхнула легонько, не отводя глаз от лица:
– Эх, вы, герои! Скрипачи, малышни испугались…
Он опустил голову, щеки заливал жар, щипало в носу. А мама вдруг сказала:
– Слушай внимательно. Они маленькие, но хорьки. Злости в них столько, что вам против них не устоять. Хищники бывают и мелкие, а ты не хищник и не трус. Просто ты с такими не умеешь. Это не плохо, Викчи. Это просто так есть. А то во дворе вы уже все поубивали бы друг друга. Но заявление в милицию напишем, потому что одежда – твоя.
…И забыл бы давно, но чувство омерзения от чужого, претендующего на твое, въелось. В степи с Карпатым и Жукой также было, только они уже не хорьки, – волки. Там с ними Лада справилась, если честно вспоминать. А сам Виться не смог. Несколько раз хотел, но оказался слабее. Потому что сам не хорек и не волк, если мама была права тогда, в детстве.
Сейчас вот, снова омерзение и беспомощность. Он что, слабее даже Сеницкого? Получается, с этим гадом драться надо его методами, нагадить исподтишка, укусить, подставить. Тинка поможет, наверняка знает как.
И при чем здесь, бляха-муха, этот засранец кот?
Совсем закоченев, Витька побрел в комнату, завернулся в холодное одеяло. Уставился на чуть белеющий в темноте компьютер. Сна ни в одном глазу. Мыслей – нет. И разозлился на Сеницкого так, что заскрипели зубы. Скотина гламурная! Подхваченный волной ненависти, понесся куда-то, чувствуя, как наливаются силой, расправляются мышцы, эй-го!, только попадись, сука, думаешь, на малыша напал? Я, паря, не хуй собачий, Карпатого за просто так не обидишь, жалеть не ты уже будешь, а родственнички твои, кто останется. Девки останутся, да, девки, они всегда за пидарасов своих расплатиться могут, пока молодые да видные. Я тя даже не убью, наволочь ты паскудная, хуесос в пиджачке, ты у меня ботинки вылизывать каждый день будешь, до блеска, когда я в этих ботинках девок твоих ебать буду, есть сестра у тебя, а, малышок? Хорошо бы есть…
Уже не понимая, кто он, Витька летел в черной пустоте тараном, замызганной шпалой, пахнущей креозотом. Сжимал пальцы клешней на появившемся ниоткуда гладком плече. Эх! Все, суки, все подо мной будете! Гладенькие, смирные, ласковые. Вспомнил, как мать отбирала у отца початую бутылку, уронила, и тот, вскулив, рванулся – за волосы ее, об стол, но отпустил тут же, пал на колени и, дрожа руками, поднимал с пола, ковшиком совал ладонь под горлышко и, торопясь, пока бегут быстрые капли сквозь пальцы, хлебал с руки… Мать выла, падая рядом, совала свой стакан, гнула в него, разбрызгивая, струю с острым запахом сивухи. Водки должно быть много. Много! И всего должно быть много, с запасом, но только себе.
– Поняла, тварь? – втиснул пальцы в гладкую мякоть плеча, развернул к себе лицом. Смотрел в пролетающих темных всполохах на удлиненные глаза, на высокие скулы… Тряхнул с наслаждением, видя, как дернулась голова, улетели за спину длинные гладкие волосы, забились шелком о его руку.
– Куда я захочу, туда и летишь!
– Захочешь, – губы не двинулись, лишь сверкнули глаза, и вслед за волосами унес черный ветер за спину:
– Ш-ш-ш…
Полет убыстрялся, ветер пролетал мимо ушей, не успевая. Запрокинул лицо и расхохотался, увлеченный пониманием. Смех рвался кусками, за спину, за спину…
– Я! Все! Могу!..
– Можешь… Ш-ш-ш…
– А с тобой – еще больше! Всех больше! Йэ-эххх!
– Больш-ше…
Протянул другую руку, мазнул по светлому в темноте лицу, нащупал шею, спустился к груди. Вот и еще одна сука. Даром, что змея. Все, все – одним миром мазаны, все они змеи. Сколько их было! Разных. И взрослые совсем, с душком, только искали – покрепче, с изворотом. И дурочки молоденькие, там легко – про режиссера модного скажешь, про книжку модную, и готово. Мордочку снизу, ах, Юрочка! И губки потом дрожат, глазки тоскливые, без понимания – как это меня, такую всю нежную, а главное, хорошую такую, влюбленную, и – на троих, «закуской» к дорогому коньяку, в ее богатой хате…
Эта вот только, последняя. С круглыми глазами. Что убила его, тварюга мелкая. Вроде никакая поблядушка, и не свежак давно, с пузом ходила, выкидыш какой-то, развелась. Что не так пошло? Почему она стала последняя? И – убила? Его? Карпатого?
Ветер уже не свистел, а трубил, впиваясь под манжеты куртки, протыкая одежду спицами скорости. И темные глаза рядом, волосы вверх над головой черным пламенем. Мерзли колени, от щиколоток к ним – холод, снизу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});