Звезды и немного нервно: Мемуарные виньетки - Александр Жолковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лишь потом (Московские новости, 1996, июнь) со слов Харджиева было напечатано, что любимым раздумьем Тынянова было, кто из русских писателей насколько был евреем.
М. Л. Гаспаров, «Записи и выписки»
Говорят, Хемингуэй в детстве тоже был еврей!
Из песни
По ходу своих записей Гаспаров тоже оказывается евреем. А я (удовлетворю любопытство Тынянова) – еврей на три четверти (в том числе на обе для евреев определяющие – от бабушек), воспитанный в стопроцентно еврейской семье, более того, семье, за еврейство пострадавшей: мамины родители погибли в Бабьем Яре, а отчим был уволен с работы в 1949-м в порядке борьбы с космополитизмом.
Но еврейские разговоры в интеллигентной, по-советски атеистической и интернационалистской семье не велись – или велись тайно от ребенка. Так что никакого еврейского самосознания у меня с детства не образовалось.
Жидом я был впервые назван в скверике перед нашим домом на Метростроевской (Остоженке), когда мне было лет десять.
– Жид, жид, и любовница твоя, Ирочка Шангайт, жидовка, – пропели шпанистые ребята около снежной горки. Насильственными акциями это антисемитское заявление поддержано не было и впечатление произвело на меня исключительно филологическое.
Во-первых, было интересно опробовать как относящееся ко мне лично слово «жид», дотоле отвлеченно-поэтически знакомое по присловью «Жид, жид, по веревочке бежит» (со зловещим, но все равно загадочным, вариантом: «… на веревочке дрожит»).
Во-вторых, озадачило пахнувшее чем-то совершенно мне не по возрасту слово «любовница».
В-третьих, я узнал наконец имя и фамилию хорошенькой девочки вдвое моложе меня, приходившей в скверик со своими санками, на которых я ее охотно катал, чуткий к симпатии, читавшейся в ее глазах. Лицо ее, благодаря связавшему нас взгляду со стороны, запомнилось, и, вглядываясь в него задним числом, я опознаю в нем, несмотря на светлые волосы и лишь слегка проклюнувшийся нос, семитские черты. Девочка была толстовата уже тогда, и боюсь, в дальнейшем совершенно расползлась. (В любом случае, Ира, если Вы живы, отзовитесь!)
В-четвертых, меня заинтриговала экзотично прозвучавшая фамилия Шангайт (от Шанхая?), лишь много позже осмысленная как еврейская – одна из российских транскрипций немецкой, и соответственно идишской, «красоты» (Schönheit).
Даже став (уже на филфаке) истовым поклонником Шкловского, Эйхенбаума, а потом и Эйзенштейна, я никак не объединял их по этническому признаку (возможно, влиял термин – «русские формалисты»), а когда научился объединять, то Тынянова это долго не касалось (мешала фамилия). Про Проппа же было известно, что, несмотря на сомнительные имя и отчество, он из немцев.
По мере оттепели и моего повзросления оттаивал в разговорах со мной и папа. Рассказывая о травле «космополитов», главарями которых были объявлены критики А. С. Гурвич и И. И. Юзовский, он вспомнил mot Б. В. Томашевского, тоже попавшего под эту кампанию: «Вы только теперь евреи, – сказал он им, – а я всю жизнь еврей». (Евреем он не был, но от проработок это не спасало.)
В курчавых волосах Тынянова принято было видеть сходство с Пушкиным (кажется, он и сам его культивировал). Но чтобы увидеть в Пушкине Тынянова, да еще еврея, потребовалось время и радикальная смена оптики. Тем более, чтобы ощутить еврея в себе. Даже отъезд по израильской визе не оказался решающим. Процесс это медленный, да и непонятно, что значит быть евреем без еврейской культуры и религии.
Когда я закончил свою книгу о Зощенко («Михаил Зощенко: поэтика недоверия». М., 1999, 2007), рисунок для обложки я попросил сделать Катиного сына, Марка Компанейца, начинающего художника. Чтобы проникнуться образом писателя, Марк, выросший в Калифорнии, не поленился и почитал Зощенко в оригинале.
По моей просьбе он посадил Зощенко (с известного шаржа Б. В. Малаховского, 1935) на велосипед. Вышло неплохо, но веки оказались как-то странно полуприкрыты, а нос длинноват. Однако художник горячо отстаивал свое видение. Я взмолился:
– Марк, он не еврей!
– Да? А мне кажется, что еврей, – судя по тому, что он пишет.
Сломить творческую волю юного гения мне так и не удалось (см. обложку), а его слова запали в душу и теперь, при перечитывании гаспаровской записи, ожили. Не сделал ли Зощенко евреем и я, писавший его недоверие с папы?!
Это я…
Cтихи Ахмадулиной, особенно в ее исполнении, я любил смолоду (мы сверстники). Я слышал ее по радио, видел по телевизору и был на одном из ее выступлений (в Комаудитории старого МГУ, на Моховой), но знаком с ней не был. Хотя у нас, конечно, были общие приятели, включая одного моего многоречивого сокурсника (в дальнейшем видного политолога), утверждавшего, что в десятом классе у них был роман, а также одного зубного врача, тоже порядочного хвастуна. Личного знакомства с Ахмадулиной мне пришлось дожидаться до второй половины 80-х годов, когда она, вместе с мужем, Борисом Мессерером, одной из первых после прихода к власти Горбачева приехала в Америку и провела неделю в Лос-Анджелесе.
К этому времени ее облик, как литературный, так и физический, несколько поблек под действием Хроноса вообще и Бахуса в частности, но объектом восхищенного внимания, как литературоведческого, так и человеческого, она для меня оставалась.
Это было самое начало перестройки, в которую она, как, впрочем, и большинство эмигрантов, не желала верить, и я (вспоминаю это с гордостью) пытался защищать от нее Горбачева. Члены нашего небольшого интеллигентского кружка почти в одном и том же составе по очереди принимали ее у себя, так что я мог наблюдать ее довольно близко. А впереди ожидалось ее сольное выступление перед массовой русскоязычной аудиторией.
Первая встреча произошла в доме общей знакомой, у которой они с Борисом остановились. Это был то ли ранний ланч, то ли поздний завтрак, и Ахмадулина была уже слегка навеселе. Я отрекомендовался ее давним почитателем, преподающим в местном университете русскую литературу, то есть, подразумевалось, представителем ненавистной ей корпорации:
[Я…] опишу одну из сред, когда меня позвал к обеду сосед-литературовед […]
жена литературоведа, сама литературовед […]
Ведь перед тем, как мною ведать,
Вам следует меня убить…
Разговор зашел о появившемся накануне в лос-анджелесской «Панораме» целом подвале, специально присланном Аксеновым из Вашингтона. Газету принесли, Борис стал читать.
Статьи у меня нет под рукой. Помню, что в ней, среди прочего, рассказывалась легендарная история с туфлей, которую на обеде в Тбилиси в честь делегации московских писателей Ахмадулина запустила в сказавшего какую-то совсем уж невыносимую советскую мерзость соотечественника (Фирсова?), когда увидела, что мужчины решили смолчать: грузины – из гостеприимства, собратья-москвичи – из осмотрительности. Особый шик аксеновского панегирика состоял в том, что он (не помню, целиком или только в кульминационном эпизоде) был написан ритмической прозой, вероятно, в контрапункт к известному ахмадулинскому фрагменту о встрече с Пастернаком, где в момент его появления – после строчки: Но рифмовать пред именем твоим? – стих переходит в прозу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});