Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий - Валерий Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же до его конкретных отзывов о мэтрах символизма, относящихся к 1910-м годам, то они противоречивы и часто двусмысленны.
Седьмого мая 1913 года Ходасевич принял участие в чествовании Бальмонта, вернувшегося в Россию после восьмилетней эмиграции (выехав за границу в самом начале 1906 года, он вынужден был оставаться вне России после публикации двух сборников революционных стихов, столь же кровожадных, сколь и беспомощных, «Стихотворения» и «Песни мстителя», — лишь амнистия 1913 года открыла ему путь на родину). Владислав Фелицианович прочувствованной речью в Литературно-художественном кружке приветствовал «любимого поэта читающей России», Анна Ивановна тоже приветствовала — «от лица всех женщин, и произвела фурор — поцелуем». Вслед за тем Ходасевич в письме Борису Садовскому от 25 мая язвительно описал эту церемонию: мэтр «не поумнел», стихи читал «просто ужасные», «поклонники кисли, я зевал во всю глотку»[272].
В статье «Русская поэзия» несколько месяцев спустя о Бальмонте написано так:
«В литературных кругах Москвы слова о „вечной юности“ Бальмонта давно сделались общим местом. Но с каждой новой книгой его приходится с огорчением убеждаться, что слова эти верны только до тех пор, пока имеется в виду действительно неиссякаемая способность поэта писать, писать и писать. <…> Там, где Бальмонт повторяет самого себя, встречаем стихи очень хорошие, но как будто уже известные. <…> Но там, где он хочет быть новым, чувство меры ему изменяет, изобилие „поэтических“ слов ведет к угнетающим прозаизмам»[273].
И все же скептически оценивая новые стихи стареющего символиста, Ходасевич не может не признать: «Бальмонт стал частью не только моей биографии, но и вашей, читатель, даже если вы думаете, что поэзия не играет в вашей жизни большой роли» (Русская лирика. 1916. № 3. 27 мая). Как не мог Ходасевич отречься от детской любви к ничтожному Круглову — так оставался он верен воспоминаниям о юношеской влюбленности в лирику Бальмонта. Но это были лишь воспоминания о влюбленности, не больше.
Духовный вождь петербургских символистов Вячеслав Иванов в 1913 году, после скандального брака со своей падчерицей Верой Шварсалон, решил переехать из Петербурга в Москву. В своем обзоре Ходасевич говорит о двух его книгах. Двухтомный сборник «Cor ardens» (1911–1912) — итог блестящего и противоречивого десятилетия, большую часть которого Иванов был в центре литературной жизни, удостаивается (в «Русской поэзии») таких слов:
«Богатство эрудиции позволило ему сделать свою книгу собранием поэтических ценностей, как денежное богатство венецианцев дало им возможность превратить свой собор в сокровищницу, накоплявшуюся столетиями. Готические и арабские колонны, мозаики X и последующих веков, обломки античных рельефов, бронзовые кони императорского Рима и создания Сансовино — вся эта гора золота, бронзы и мрамора составляет то, что зовется собором св. Марка. <…>
В San Marco заключена художественная история веков, которые были старше его. Но историю веков последующих он не изменил ни на йоту. Стиля, который мог бы назваться его именем, не существует и не могло существовать. Продолжателей у него не было.
Точно так же, как и San Магсо, творчество Вячеслава Иванова неизбежно войдет в историю, но если и вызовет наивные подражания, то не будет иметь продолжателей»[274].
Похвала ли это? Если да, то очень холодная. Удивительно, что Ходасевич не увидел черты, проходящей между «Cor ardens» и следующей книгой Вячеслава Иванова «Нежная тайна», согретой личным чувством и резко отличающейся от стихов Иванова 1900-х годов интонационным строем: искренняя мужественная нежность — вместо во многом искусственного экстаза. «Вячеслав Великолепный» никогда не был близким ему поэтом, хотя сам Ходасевича ценил высоко и отношения у них сложились добрые; позднее, в 1920-е годы, их общение продолжалось в Италии.
Поближе Ходасевичу, казалось бы, Федор Сологуб, которому он позднее посвятил прочувствованный очерк в «Некрополе» Но в 1913 году наряду с его доброжелательным и почтительным отзывом об очередной поэтической книге Сологуба «Очарования земли» появляется и злая рецензия на сологубовскую пьесу «Заложники жизни», в которой Ходасевич уподобляет заслуженного писателя Ардалиону Передонову, отвратительному герою его самого знаменитого романа «Мелкий бес».
Существенно больше внимания уделяет Ходасевич в 1910-е годы поэту, с которым его связывали уже десять лет странной дружбы-вражды. Речь конечно же о Валерии Брюсове. В 1912–1916 годах Ходасевич посвящает его книгам четыре отдельные заметки и большие фрагменты в литературных обзорах. Он пишет (в «Голосе Москвы» за 18 мая 1913 года) о книге рассказов Брюсова «Ночи и дни», замечая, что «насыщенность его прозы на каждом шагу обличает в авторе стихотворца»[275]; рецензирует его новые книги «Зеркало теней» (1912) и «Семь цветов радуги» (1916); он пишет статью про «Juvenilia» — подборку юношеских стихотворений Брюсова, открывавшую первый том собрания его сочинений. Некоторые из этих стихотворений стали фактом биографии целого поколения, как и поэзия Бальмонта. Для Ходасевича эти юношеские опыты будущего «верховного мага» были дороже его зрелых стихов; почему — об этом подробно и откровенно сказано в «Некрополе».
Ходасевич в конечном итоге написал о Брюсове жестче, чем о ком бы то ни было, и жестче, чем кто бы то ни было из близко знавших Валерия Яковлевича людей (враги — такие, как Бунин, — не в счет). Но в 1910-е годы он часто оказывается защитником старшего поэта. Статью про «Juvenilia» он отдает в «Софию»[276] — журнал, редактируемый Муратовым и Грифцовым (оба они были друзьями Ходасевича и притом отнюдь не поклонниками Брюсова), в надежде позлить их. В «Русской поэзии» Ходасевич защищает Брюсова от обычных обвинений в «литературности»:
«Поэт должен быть литератором. Гений всеобъемлющий, Пушкин, вмещал в себе и это качество. Заботами о родной литературе наполнены его письма. Борьбе литературных партий отдавал он немалую долю своих сил.
Любовь к литературе, к словесности — одно из прекраснейших свойств брюсовской музы»[277].
И все же в брюсовском беспощадном подчинении собственной жизни (и жизней близких) литературному труду и творческой самореализации Ходасевич видит нечто чуждое себе и даже пугающее: «Как Петербург — „самый умышленный город“ в России, так Брюсов был среди нас самый умышленный человек. <…> Из заветной брюсовской Повседневности встал по воле поэта не совсем настоящий, идеальный Брюсов, такой, каким он представлен на врубелевском портрете». Иногда Ходасевичу казалось (или он делал вид, что ему кажется), будто Брюсов наконец «раскрепощает в себе человека»[278], но всякий раз он вынужден был признать свою ошибку.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});