Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.1 - Сергей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Как себя защитить мне от вас, если знаю, что сами гибнете…» — было не фразой пустою. Именно так положение отец понимал. Оборона своего родового гнезда от всякого посягательства, которая казалась естественной и необходимой реакцией на события двенадцать лет назад, сейчас никому не могла прийти в голову. Что-то свое защищать было бы в этой путанице понятий, событий и мнений преступно, бессмысленно.
Снова и снова приходили к отцу из деревень, уже другие. Они хозяйскими, нет, воровскими глазами, высматривая, шарили всюду… Выходя к ним, отец, уступая настояниям мамы, опускал в правый карман заряженный револьвер. Нам было известно, к чему призывали не раз агитаторы… Братья давно уже снова уехали в столицу. Кто-то бродил по ночам возле дома. Рвались псы на цепях, заливаясь отчаянным лаем… Отец поднимался, подходил к форточке; открыв ее, улицу слушал. По небу плыли низкие тучи, и ветер шумел. Если псы не унимались, приходилось одеваться, брать снова оружие, сходить вниз, всматриваться в сад через темные окна нижнего этажа, выходить на крыльцо. Присоединялась к нему здесь и мама с фонариком. Вдвоем обходили они вокруг дома. Хрустел под ногами песок, сад чернел незнакомыми черными купами. Собаки, узнавая своих, радостно повизгивали, виляя хвостами. По небу плыли шершавые тучи… Возвращались…
Отец ложился, брал в руки толстую свою тетрадь в обложке из черной клеенки и, лежа, писал до рассвета. Засыпал, когда уже солнце всходило, и все тот же, десятилетиями знакомый пейзаж восставал из ночных и рассветных теней за окном. Громадная лиственница с гладким высоким стволом раскидывала по небу свои прозрачные длинные ветви. Вдали, из-за изгороди, обросшей хмелем, с каменными столбами въезда, поднимались плакучие березы, а ближе, под самой лиственницей, горели своими сизо-голубыми лапками колючие американские елочки. Зеленые лужайки с отросшей уже после покоса травой были влажны от свежей росы. Контрасты разноцветной листвы, тронутой дыханием рано наступившей осени, всюду сталкивались на фоне синевы неба. Взошедшее солнце заливало розовым светом утренней зари кое-где видные в просветах стволы берез… Пели петухи, пыхтели и перекликались далекие пароходы, неясные голоса природы, еще недавно тонувшие в рассветном тумане, звучали хором пробужденных для нового дня птичьих голосов. Проносилась струя свежего утреннего ветерка, и, понукаемое пастухом, стадо проходило по Миллионной. Свист бича прорезал воздух и звонко щелкал по мокрой траве…
На раме окна горели отражаемые стеклами первые лучи нового дня. Все было обычным, как и всегда в это время года и суток. Но вот серебристое облачко, набежав, потянуло за собой сизо-серый шлейф длинной тучи. Она наползала, сгущалась, обкладывала со всех сторон небо… Погасли розовые пятна на стволах берез, потускнели лужайки. По кустам и траве прошелестели первые капли дождя. Все ближе, больше. Вот он уже забарабанил по крыше. Косые капли забились о стекла, расплющиваясь продолговатыми стрелками; догоняя друг друга, побежали они все чаще и чаще. Смолкли в саду голоса, почернело в небе. Дождь, наверное, надолго, и ему не видно конца. Холодный и беспросветный, он налетает порывами, обрушиваясь на дом и сад из этой всеобъемлющей тучи, косыми крестами зачеркивая все, что только что было так щедро рассветом обещано…
Я просыпаюсь, тянусь, тру глаза кулаками. Хорошо спится утром, если льет на дворе. И вставать не захочешь. Однако, пора: вероятно, уж поздно. Одетый, помытый, стою у икон и молюсь, повторяя механически заученные слова, в смысл которых так никогда и не приходит в голову вникнуть. Впрочем, вместо этого смысла давно уже, из самых ранних лет, тянутся какие-то образы и ассоциации, навсегда прочно связавшиеся с текстами молитв. Иногда они рождены значением, иногда лишь звучанием отдельных молитвенных слов… «Отче наш», например: пусть я знаю, что это молитва Господня, обращение к Богу, все же слово «Отче» — отец — слишком прочно вошло в мой внутренний мир как обозначение папы — отца… «Иже еси на небесах»… Сколько б сестра ни читала мне вслух и ни рассказывала ветхозаветных и евангельских разных преданий, сколько ни объясняла бы раз все своими словами, «на небесах» — для меня это значит на небе, но небо мое — не райское, бесплотное и какое-то неосязаемо-неубедительное, а наше, вот это самое, откуда и дождь, и солнечные лучи… Если «хлеб наш насущный» — это обед наш и завтрак, «долги», которые мы должны оставлять «должником нашим», — это мои обиды и раздражения против Аксюши и Мадемуазель, то как же иначе: «Отче наш» — это папа, начало начал всего быта, распорядитель важнейший и «хлеба насущного», и «должников». Я уже знаю, что, кажется, это не так, и настаивать было бы даже, наверно, грешно на моем толковании, но по чувству это так и только так… А вот «Царю небесный» почему-то уже не относится к папе, а, вопреки всякой логике, к маме; тут звездное небо ночное, и мама — конечно, она, кто же — вечно отводит грозу; кто смягчает удары «Отче наша», кто «Утешителю души истинный», как не она? Кто первым спешит мне на помощь при всяком несчастье, болезни или наказании, как-то сразу, даже всегда постоянно стоящую рядом сестру отодвигая на второй план без единого слова и жеста? Кто, кажется, даже вовсе и не умеет сердиться по-настоящему, кто мягче, нежнее всех в мире? Настоящее «правило веры и образ кротости» — кто? Кто до того незлобив, что, чересчур привыкнув к этому, я нахожу это слишком обычным, таким естественным, что даже ценить не умею, не ощущая в любви ее ни дна, ни границ… Всепрощение и жертвенность так же свойственны ей, как дыхание, а если так, где же жертва? Свойства, данные от природы, ценятся редко. Понять это все я еще далеко не дорос, а когда я молюсь, привычные мысли и связи мелькают, как и всегда. Что же касается Бога, то есть ли он еще, Бог? — вдруг возникает, уже не впервые, неясное подозрение. Все кругом говорят: есть. Но, может быть, так говорить полагается детям? Может быть, так повелось уже: надо, чтобы верил ребенок для пользы его же? А то ведь иначе, пожалуй, не станет он слушаться, всякие станет «прелюды» творить и «кумиры», чтить, как положено, мать и отца перестанет (положим, не я, а другой — не у всех же такие родители, как у меня); вот для общей острастки всем детям взяли да и придумали Бога? Может быть, так им всегда и везде говорят, а сами-то взрослые знают? Нет, кажется, все-таки нет. А церковь, иконы? Слишком много такого, чтобы все это только за этим и существовало… Я думаю глупости, кажется, а впрочем, кто знает? «Достойно есть яко воистину…» — кончаю молитву. Мой чай готов у Аксюши…
А на улице все продолжается дождь… Льет и льет. Пока чай пью, и папа проснулся. Допив, бегу с ним здороваться, забираюсь к нему на кровать…
— Ну-ка, прочти мне вот это!
Я беру отпечатанный на машинке лист — начало его фантасмагории. На сцене палаты Короля-солнца. Льющийся отовсюду ярчайший свет. Солнце в царственном облачении восседает на троне…
— Свершилось! Цикл мой в знаке Рака, и ныне самый долгий день! Меркурий!
— Я здесь, Владыка!
— Оповести любезную нам землю, что в нынешнюю ночь, не позже и не ране, соединение зорь готовлю я заранее!
Так начинается этот трагикомический фарс. Толпы стекаются к престолу Солнца, все силы природы несут ему свои дары. Здесь даже Пинна-пчела. Она приносит соты. «Янтарный мед — янтарному светилу!» Черти с грохотом катят пустую бочку — дар своего владыки — Нола.
Появляются герцог Новелло и королевич Атмэ. Королевич давно стремился сюда. Он считает своим долгом довести до сведения Солнца все, что его волнует: он знает, как от заката до восхода бессмысленное эхо перекликается между двух амбаров, где наползают стелющиеся по траве холодные и нездоровые туманы, под прикрытием которых ведьмы выпивают всю кровь сбившихся с дороги путников… Но Король не припомнит, чтобы ему кто-нибудь рассказывал о таких вещах. Ему все это кажется выдумкой. Многого он просто не может, да и не хочет понять.
Поняв бесполезность всех усилий, ослепленный ярким светом, королевич теряет рассудок. «Погибло все. Он ничего не понял! Царь ничего не понял…» — кричит он, натыкаясь на стволы деревьев. В прочитываемых мною отрывках сталкиваются фантастические персонажи; в них персонифицированы силы природы, душа и страсти человеческие. Все живет, говорит, действует, борется. Пейзажи, на фоне которых развиваются эти события, напоминают наши, хорошо знакомые пейзажи: пруд, поле, каретный и сенной сараи, Слободскую и Катугинскую дороги, Ивановский луг. В коллизиях и отдельных сценах нетрудно узнать многое из того, что сейчас волнует людей. Вот лягушки, собравшиеся во множестве в своем болотце. Их не заботит ни трагедия королевича, ни празднество при дворе Короля-солнца.
Они ничего не подозревают о страшных ведьмах, выныривающих из туманов. Они полны энергии совсем по другому поводу. По лапкам ходят избирательные бюллетени в их лягушачий парламент. Обсуждаются кандидаты Годфруа Корбьер из Рокруа в Арденнах, из Улеаборга — приезжий фермер Краут. Кого из них облечь общественным доверием? Кто явится спасателем болота? Все, что здесь происходит, очень похоже на Таврический дворец с Государственной думой или на Временное правительство с бесплодными мечтами об Учредительном собрании. Я еще слишком мал, чтобы узнавать в сценах, написанных отцом, петербургскую политическую сутолоку. До меня доходит лишь внешнее содержание фарса, его комическая сторона. Не постигая за ним ни скрытого смысла, ни цели, я вижу лишь красочную канву…