Дожить до рассвета; Сотников; Обелиск; Журавлиный крик; Знак беды (сборник) - Василий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Давай, давай! Черт тебя не возьмет! – прикрикнул Стась. – До утра перебудешь.
– А утром что? – вдруг спросил Рыбак, которому послышался какой-то намек в словах полицая.
Стась уже прикрыл было дверь, но опять растворил ее и гаркнул в камеру:
– А утром грос аллес капут! Фарштэй?
«Капут? Как капут?» – тревожно пронеслось в смятенном сознании Рыбака. Но страшный смысл этого короткого слова был слишком отчетлив, чтобы долго сомневаться в нем. И эта его отчетливость ударила как оглоблей по голове.
Значит, утром конец!
Почти не ощущая себя, Рыбак механически подобрал ноги, дал пристроиться у порога женщине, которая все всхлипывала, сморкалась, потом начала вздыхать – успокаиваться. Минуту они все молчали, затем Петр в своем углу сказал рассудительно:
– Что же делать, если попались. Надо терпеть. Откуда же ты будешь, женщина?
– Я? Да из Поддубья, если знаете.
– Знаю, а как же. И чья же ты там?
– Дёмки Окуня женка.
Стараясь как-либо отделаться от недобрых предчувствий, Рыбак под стеной стал прислушиваться к Дёмчихе. Ему не хотелось обнаруживать себя разговором, тем более что Дёмчиха, возможно, не узнала его в темноте. Они уже познакомились с ее сварливым характером, и теперь, оказавшись в таком положении, Рыбак думал, что эта женщина очень просто может закатить им скандал – было за что. Но она мало-помалу успокоилась, еще раз высморкалась. Голос ее понемногу ровнел, становился обычным, таким, каким она разговаривала с ними в деревне.
– Да-а, – озадаченно вздохнул Петр. – А Демьян в войске…
– Ну. Дёмка там где-то горюшко мыкает. А надо мной тут измываются. Забрали вот! Деток на кого покинули? И как они там без меня? Ой, деточки мои родненькие…
Только что смолкнув, она расплакалась снова, и в этот раз никто ее не утешал, не успокаивал – было не до того. В камере продолжали звучать зловещие слова Стася, они подавляли, тревожили, заставляли мучительно переживать всех, за исключением разве что старосты, остававшегося по-прежнему внешне спокойным и рассудительным. Между тем Дёмчиха как-то неожиданно, будто все выплакав, вздохнула и спокойнее уже заметила:
– Вот люди! Как звери! Гляди, каким чертом стал Павка этот!
– Портнов, что ли? – поддержал разговор Петр.
– Ну. Я же его кавалером помню – тогда Павкой звали. А потом на учителя выучился. Евонная матка на хуторе жила, так каждое лето на молочко да на яблочки приезжал. Нагляделась. Такой ласковый был, «добрый день» все раздавал, с мужчинами за ручку здоровался.
– Знаю Портнова, а как же, – сказал Петр. – Против бога, бывало, по деревням агитировал. Да так складно…
– Гадина он был. И есть гадина. Не все знают только. Культурный!
– А полицайчик этот тоже с вашего боку будто?
– Стась-то? Наш! Филиппенок младший. Сидел за поножовщину, да пришел в первые дни, как началось. И что выделывать стал – страх! В местечке все над евреями измывался. Убивал, говорили. Добра натаскал – божечка мой! Всю хату завалил. А теперь вот и до нас, хрищеных, добрался.
– Это уж так, – согласился Петр. – С евреев начали, а гляди, нами кончат.
– Чтоб им на осине висеть, выродкам этим.
– Я вот думаю все, – беспокойно заворошился староста, – ну пусть немцы. Известно, фашисты, чужие люди, чего уж от них ждать. Ну а наши, которые с ними? Как их вот понимать? Жил, ел который, людям в глаза глядел, а теперь заимел винтовку и уже застрелить норовит. И стреляют! Сколько перебили уже…
– Как этот, как его… Будила ваш! – не сдержавшись, напомнил Рыбак.
– Хватает. И Будила, и мало ли еще каких. Здешних и черт знает откуда. Любителей поразбойничать. Что ж, теперь им раздолье, – глухим басом степенно рассуждал лесиновский староста.
Что-то вспомнив, его нетерпеливо перебила Дёмчиха:
– Это самое, говорят, Ходоронок их, которого ночью ранили, сдох. Чтоб им всем передохнуть, гадовью этому!
– Все не передохнут, – вздохнул Петр. – Разве что наши перебьют.
На соломе задвигался, задышал, опять попытался подняться Сотников.
– Давно вы так стали думать? – просипел он.
– А что ж думать, сынок? Всем ясно.
– Ясно, говорите? Как же вы тогда в старосты пошли?
Наступила неловкая тишина, все примолкли, настороженные этим далеко идущим вопросом. Наконец Петр, что-то преодолев в себе, заговорил вдруг дрогнувшим голосом:
– Я пошел! Если бы знали… Негоже говорить здесь. Хотя что уж теперь… Отбрыкивался, как мог. В район не являлся. Разве я дурак, не понимаю, что ли. Да вот этак ночью однажды – стук-стук в окно. Открыл, гляжу, наш бывший секретарь из района, начальник милиции и еще двое, при оружии. А секретарь меня знал – как-то в коллективизацию отвозил его после собрания. Ну, слово за слово, говорит: «Слышали, в старосты тебя метят, так соглашайся. Не то Будилу назначат – совсем худо будет». Вот и согласился. На свою голову.
– Да-а, – неопределенно сказал Рыбак.
– Полгода выкручивался меж двух огней. Пока не сорвался. А теперь что делать? Придется погибнуть.
– Погибнуть – дело нехитрое, – буркнул Рыбак, закругляя неприятный для него разговор.
То, что о себе сообщил староста, не было для него неожиданностью – после допроса у Портнова Рыбак уже стал кое о чем догадываться. Но теперь он был целиком поглощен своими заботами и больше всего опасался, как бы некоторые из его высказанных здесь намерений не дошли до ушей полиции и не оборвали последнюю ниточку его надежды.
Сотников между тем, раскрыв глаза, молча лежал на соломе. Сознание вернулось к нему, но чувствовал он себя плохо: адски болела нога от стопы до бедра, жгло пальцы на руках, в груди все горело. Он понимал, что староста сказал правду, но от этой правды не становилось легче. Ощущение какой-то нелепой оплошности по отношению к этому Петру вдруг навалилось на Сотникова. Но кто в том повинен? Опять получалось как с Дёмчихой, которая явилась перед ними живым укором их непростительной беспечности. С опаской прислушиваясь теперь к словам женщины, Сотников ожидал, что та начнет ругать их последними словами. Он не знал, чем бы тогда возразил ей. Но шло время, а она весь свой гнев вымещала на полиции и немцах – их же с Рыбаком даже и не вспомнила, будто они не имели ни малейшего касательства к ее беде. На зловещее сообщение Стася она также не реагировала – может, не поняла его смысла, а может, просто не обратила внимания.
Впрочем, поверить в это сообщение было страшно даже для готового ко всему Сотникова. Он также не мог взять в толк: то ли полицай просто пугал, то ли действительно они надумали покончить в один раз со всеми. Но неужели им не хватило бы двух смертей – его с Рыбаком, какой был смысл лишать жизни эту несчастную Дёмчиху, и незадачливого старосту, и девочку? Невероятно, но, видимо, будет так, думал Сотников. Скорпион должен жалить, иначе какой же он скорпион? Очевидно, для того и позаталкивали их в одну камеру. Камеру смертников.
15
Как-то незаметно Рыбак, сдается, заснул, как сидел – сгорбившись под стеной. Впрочем, вряд ли это был сон – скорее усталое забытье на какой-нибудь час. Вскоре, однако, тревога разбудила его, и Рыбак открыл глаза, не сразу поняв, где он. Рядом в темноте тихонько звучал разговор, слышался детский знакомый голос, сразу же напомнивший ему про Басю. Изредка его перебивал хрипловатый старческий шепот – это вставлял свое слово Петр. Рыбак прислушался к их тихой ночной беседе, напоминавшей шуршание соломенной крыши на ветру.
– Сперва хотела бежать за ними, как повели. Выскочила из палисадника, а тетка Прасковья машет рукой: «Ни за что не ходи, говорит, прячься». Ну, побежала назад, за огороды, влезла в лозовый куст. Может, знаете, большой такой куст в конце огородов у речки? Густой-густой. За два шага стежечка на кладку – как сидишь тихо, не шевелишься, нисколечко тебя не видно. Ну, я и залезла туда, выгребла местечко в сухих листьях и жду. Думала, как мамка вернется – позовет, я услышу и выбегу. Ждала-ждала – не зовет никто. Уже и стемнело, стало страшно. Все казалось, кто-то шевелится, крадется, а то станет, слушает. Думала: волк! Так волков боялась! И не заснула нисколечко. Как стало светлеть, тогда немного заснула. А как проснулась, очень есть захотелось. А вылезть из куста боюсь. Слышно, на улице гомон, какие-то подводы, из хат местечковых все выгружают, куда-то везут. Так я сидела и сидела. Еще день, еще ночь. И еще не помню уже сколько. На стежечке, когда бабы полоскать идут, так мне их ноги сквозь листву видать. Все мимо проходят. А мне так есть хочется, что уже и вылезть не могу. Сижу да плачу тихонько. А однажды кто-то возле куста остановился. Я затаилась вся, лежу и не дышу. И тогда слышу, тихонько так: «Бася, а Бася!» Гляжу, тетка Прасковья нагнулась…
– А ты не говори кто. Зачем нам про все знать, – спокойно перебил ее Петр.
– Ну, тетка одна дает мне узелок, а там хлеб и немножко сала. Я как взяла его, так и съела все сразу. Только хлеба корочка осталась. А потом как схватил живот… Так больно было, что помереть хотела. Просила и маму и бога – смерти просила.