Один человек - Михаил Бару
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно было бы переделать финал легендарного «Ленина в Октябре». Мятеж захлебнулся. Женский батальон с хихиканьем и свистом загоняет революционных матросов и солдат обратно на «Аврору». Крейсер немедленно поднимает якоря и на всех парах уходит. Ленин из Смольного тайком пробирается на конспиративную квартиру, у него повязка на лице, под которой действительно болят зубы. На квартире его ждёт записка от Крупской. «Володя, я больше так не могу. Я смертельно устала от всех этих разливов, прокламаций и революций. Мы с Лёвой'" уезжаем в Мексику. Передай Инессе (зачёркнуто)… хоть раз в жизни (зачёркнуто)… не картавь». Ну, и финальные кадры — триумфальное возвращение Керенского в мужском платье[11].
* * *Тихо в библиотеке. Так тихо, что слышно, как пролетают белые мухи за окном. В гардеробе старушка вяжет шарф длиной в двенадцать месяцев. Толстая и шерстяная анаконда уползает куда-то вглубь, под прилавок. В читальном зале старичок с авторучкой в нагрудном кармане пиджака дремлет над наукой и жизнью. Скучающая библиотекарша о чём-то беззвучно шевелит губами и рисует пальцем на толстых и пыльных листьях гортензии. Гортензия старая. Она ещё помнит, как на полке, над её горшком, стояло полное собрание сочинений вождя. Вот только не помнит — которого из. Ей тесно в горшке, и к непогоде корни просто выкручивает. Но она не жалуется. В конце концов, поливают регулярно и не тушат окурки в горшке.
Через неплотно прикрытую дверь каморки в глубине читального зала слышно, как кто-то говорит по телефону. «Надь, шампанское, нарезку и фрукты оплачивает профсоюз. Всё остальное приносим сами. Ну, как что? Салатики. Вас трое придёт — так три и принесёте. Ты со своим будешь? Только не надо перцовку. Клюквенную лучше… Да ничего не делаем. В хранилище часа два порядок наводили. Все уши в пыли. Чай пили с тульскими пряниками. Ленка принесла. Она с внуком приходила. С Минькой. Шустрый мальчонка. Пока мы трепались — залез под стол и нарисовал самолёт чёрным фломастером на Ленкином сапоге. Ага. Бежевые. Которые она на прошлой неделе купила. Ещё занимала на них до получки».
Начинает смеркаться. На стенде «Край родной» лица лучших людей города и района нахмуриваются. Только банка с вареньем, нарисованная на объявлении о заседании клуба садоводов-огородников «Встреча», краснеет как ни в чём не бывало. Завтра, в воскресенье, у них посиделки. Будут хвастаться новыми рецептами консервирования. По сотому, должно быть, разу.
За стеной двигают стулья. Общество любителей поэзии собирается на вечер, посвящённый некруглой дате со дня рождения Шевченко. А может, и Лермонтова. На стареньком пианино кто-то пробует брать аккорды. Пианино в ответ мычит невразумительное. Житья ему нет от этих «литературно-музыкальных композиций». Особенно по выходным. Хочется покоя, ласковых прикосновений фланели, стирающей пыль с крышки, и блендамеда с отбеливающим эффектом для пожелтевших клавиш.
Два школьника, обложенные и загнанные внеклассной литературой, готовятся к сочинению. Шепчутся между собой. «Шур, а я вчера четвёртый уровень прошёл. А ты?» — «А я нет. Меня маги задолбали. И мать с отцом. Всю мою конницу ухайдокали. В смысле, маги. Не, блин, Лёш, ты смотри, я у Заболоцкого нарыл — “людоед у джентльмена неприличное отгрыз”. Я худею. А писать будем про “не позволяй душе лениться” и вечер на Оке. Ну, и кто после этого наша Сергевна?» Они вздыхают и снова утыкаются в книжки.
В приоткрытую форточку осторожно просовывает погреться свою ветку берёза. В сером голубом красном оранжевом небе сходит с ума зимний закат. Окна соседнего дома наливаются тёплым мёдом. Тихо в читальном зале. Так тихо, что слышно, как пролетают белые мухи за окном.
* * *За ночь снегу навалило по колено. Тротуары у нас, конечно, чистят, но где это чистое место, мало кто знает. Иду на работу по тропинке. Навстречу мне двое. Идут с трудом. Поддерживают друг друга из последних сил. Им нехорошо. По всему видать, что они как встали и упали не в силах отжаться, так и выползли на поиски каких-нибудь средств первой алкогольной помощи. Поправить расшатанное вчера здоровье. Даже штаны толком застегнуть не успели, не говоря о том, что практически всё на голое, синее тело.
И эти двое решили уступить мне дорогу. Один другому так и сказал: «Лёха, давай уступим мужикам дорогу. Они на работу спешат». Мы, то есть я, то есть сколько бы нас ни было, могли бы и сами посторониться, и даже собирались это сделать, но… было поздно. Лёха и его товарищ решительно уступили дорогу. В следующее мгновение из огромного сугроба, в который они посторонились, торчал только пакет с пустой посудой, которую два вежливых джентльмена надеялись обменять на полную. Ещё через минуту из сугроба протянулась ко мне рука и заскорузлыми пальцами прохрипела: «Земляк, помоги…» Кто строил в детстве карточные домики — тот может себе представить.
Минут через пятнадцать я поставил их рядом и, затаив дыхание, убрал руки. Уходя, ещё долго оглядывался. Так и стояли. Осторожно шевелились. Выдыхали с паром в чистый и холодный утренний воздух обрывки слов. Большая ворона обходила их десятой тропинкой.
* * *Видел двух ротвейлеров. На одном поводке. До чего, собаки, здоровы. Мрачные. Идут, ни на кого не смотрят. Тот, у которого золотой ошейник, что-то лаял в мобилу. Обещал какому-то Толику неприятности. А другой молчал. Шёл, ронял слюни на тротуар и молчал. Да и о чём говорить? Давно пора Толика за горло брать, а не разговоры разговаривать.
* * *Был у стоматолога. В процессе пыток зашёл разговор о молодости. Знаете, как разговаривают стоматологи с пациентом — как птицы с зеркалом. Смотрятся в него, чирикают, стучат клювом. А зеркало… мычит нечленораздельное, ломает в отчаянье руки и заклинает глаза, вылезшие на лоб, не разбегаться. «Ах, молодость, молодость, — мечтательно произнесла стоматолог. — Счастливое было время. Нам тогда казалось, что лучше пасты “Колгейт” ничего на свете и быть не может».
ПредновогоднееКакой идиот придумал пить шампанское из туфли Николая Сергеевича? Туда больше бутылки входит, у него же сорок пятый размер. Оказывается, у Толика есть отчество. Кто бы мог подумать. Особенно в таком состоянии. Хуже стульев на колесиках только замдиректора по общим вопросам. Не умеешь кататься — встань с колен. Не надо при мне списывать слова из песни о курином холодце с майонезом. А то я спою. Мало не покажется. Лучше выйти. И воду не забудьте спустить. Кто так заплёл ноги и язык аспиранту? Сам?! А ведь только вчера пришёл совсем зелёным… И сейчас с каким-то отливом… Салют — это лишнее. Особенно из кальмаров с яйцами. Почему на полу столько осколков? От шампанских пузырьков? Что ж вы, как страус, спрятали лицо в салате? А ведь мы ещё и к сладкому не приступали. Ну, кто может сам, своими губами, перейти к сладкому?
Ночь перед самым коротким днём в годуМестные подрывники-затейники начали мощную артподготовку часа за полтора до. Потом было небольшое затишье перед самой полуночью и несколько шампанских минут после неё. И всё. После этого живого места на небе не было. Даже над противоположным берегом Оки, где только зубры в заповеднике, всё было в гулкие малиновые и шипящие зелёные дребезги. Уши закладывало, как за воротник. А вот атака пехоты захлебнулась. Или нахлебалась. В половине третьего, выйдя на балкон покурить, почувствовал себя Джульеттой. Какой-то мужик во дворе, задрав голову, истошно кричал: «Девушки, я желаю добра и счастья, бля, ва-а-а…» Недокричал. Упал в детские санки, стоявшие рядом, и его увезла с поля боя сестричка в белой шубке.
* * *Ночью приснилось моё первое написанное в рифму стихотворение. Проснулся в холодном поту Почему хорошее забывается быстро, а вот такое… плавает в памяти и не тонет? Я, кстати, отослал тогда это стихотворение в журнал «Огонёк». Вместо того чтобы порвать, выбросить и не отвечать — они прислали вежливый отказ и вложили мою бумажку со стихотворением. И я, идиот, его неосторожно перечитал. Двадцать лет прошло, а я им так и не простил.
* * *В табачном ларьке видел вино под названием «Коварство и любовь». Что тут скажешь… Шиллер — не бери в голову гроб. И стоило оно полсотни рублей. Боюсь, что за такие деньги там никакой любви — только коварство.
* * *Он стоит на окраине, этот старый деревянный дом. Шесть квартир. Шесть труб на крыше. Шесть дымов из труб. Вот большой, сметанный и солидный дым из трубы Ивана Сергеича, человека положительного и, кажется, даже старшего бухгалтера. Не дым, а колонна дорического ордера. А вот тонкий и слоистый от библиотекарши Елены Станиславовны. Рядом с дымом библиотекарши клочковатый и разлетающийся во все стороны дым из трубы Кольки, слесаря авторемонтной мастерской, а может, и Мишки-токаря из ЖЭКа. Кто их разберёт… Хотя… если присмотреться… дым летит не вовсе абы как, а всё больше наклоняется к почти незаметному дымку из крайней правой трубы. Как раз эта труба стоит над угловой комнаткой Верки или Надьки (да, точно Надьки — Верка в прошлом году вышла замуж и съехала к мужу в панельную хрущобу) с ситценабивной фабрики. Надька — мечтательная, точно майская сирень, девчонка с такими откуданивозьмись персидскими глазами, что соседи про её мать уж сколько лет болтают, а всё остановиться не могут… Надька сидит за столом, ест большой ложкой варенье из прозрачных ягодок крыжовника, читает затрёпанный роман про совершенно невозможную любовь, который ей дала Елена Станиславовна, и время от времени так вздыхает, что мигает свет в настольной лампе с треснутым плафоном… Печь понемногу остывает, дымок из трубы истаивает и сливается с предвечерним сиреневым малиновым воздухом…