Большое шоу. Вторая мировая глазами французского летчика - Пьер Клостерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разгром поезда
В предрассветной мгле среди длинных дымков над однообразными заснеженными равнинами начал подниматься столб дыма. Затем другой, чуть дальше, вдоль черной линии, извивающейся в безупречной белизне сельской местности.
— Талбот ведущий, поезд, два часа!
В морозном воздухе 4 «темпеста» стремительно спустились до высоты 3000 футов, и их гладкие крылья схватили первые лучи тусклого рассвета. Мы направлялись ко второму поезду, и инстинктивно четыре руки в перчатках, онемевшие от холода, уже толкали стойку рычага, чтобы сделать отличный бросок. Сейчас мы могли различить локомотив и напротив него платформу с зенитной артиллерией и поезд, мучительно волочащийся сзади.
Не сбросив дополнительные баки, мы пошли на мелкое пикирование с открытым дросселем… 350… 380… 420… 450 миль в час. В моем пересохшем горле пульсировала кровь — все еще тот старый страх зенитного огня. Остается одна-две мили. Я начал осуществлять свою цель, находясь впереди локомотива на расстоянии около 20 ярдов.
Сейчас! Напряженный, я наклонился вперед. Лишь 800 ярдов. Первый взрыв трассирующего снаряда — стаккатные вспышки четырехкратной 20-миллиметровой зенитной установки — колеса локомотива, тормозящие всеми сдавленными тормозами. 500 ярдов. Я плавно скользил над заснеженными вспаханными полями. Стаями летали грачи. Мои орудия грохотали — машинист выпрыгнул из своей кабины и покатился в канаву. Мои снаряды взорвались на набережной и пробили черную дыру, которая имела угрожающие размеры в моих прицелах.
Затем дымоход стал извергать горячую струю пламени и шлаков, окутанных паром. Небольшое надавливание на ручку управления, чтобы не задеть телеграфные провода, быстрое пикирование сквозь дым, затем в ветровом стекле, покрытом маслянистой сажей, я еще раз увидел небо. С усилием надавив на ручку управления, устремился в зигзаги. Тлеющие угли, казалось, летали вокруг моего самолета, но я не мог сказать, были ли они от снарядов зенитной артиллерии или рикошетировали от моего номера второго. В воздухе начали зависать обычные белые клубы дыма.
Взгляд назад. Окутанный сажей локомотив исчез, выбрасывая пар струей. Люди выбирались из дверей и сносили набережную, словно возбужденные муравьи.
Меня догнали Ред-3 и Ред-2, а Ред-4 все еще увертывался от очень плотного зенитного огня, идущего потоком от трех платформ с зенитками. Своему отделению я отдал приказ выполнить широкий восходящий поворот и взять курс на второй поезд. О его прибытии, конечно, предупредили по радио. Он подошел к остановке, из него вертикально поднимался дым. Я покачал крыльями, не способный решиться. Нет смысла атаковать его, так как команды, должно быть, ожидают нас и готовы к действию.
— Алло, Талбот, не вступайте, парни, они осведомлены. Прорывайтесь на правый борт, один, восемь, ноль!
Боже! Ред-4 сошел с ума! — Талбот Ред-4, не атакуй! «Темнеет» все продолжал спускаться вниз, показывая на локомотив.
— Возвращайся. Брось дурить!
Зенитная артиллерия открыла огонь, и я увидел следы дыма, идущие от крыльев Ред-4, — он горел. Затем почти невероятной силы взрыв вдоль фюзеляжа. «Темпест» продолжал лететь. Он медленно летел почти на спине, не заметил одну из зенитных установок и врезался в нее. Я выругался и услышал взрыв. От разбросанных обломков сразу же поднялся неизбежный гриб густого черного дыма, образуемый горящим бензином.
— О'кей, Талбот, идем домой.
По пути мы атаковали еще три поезда.
Еще одна трагедия произошла, когда мы садились. Моему третьему номеру зенитная артиллерия пробила крыло, поэтому он садился первым. В сотне ярдов от аэродрома «анзон», исполнявший длинный плоский подход, вдруг появился под ним. Два летчика не могли видеть друг друга и машинально направились один к другому. Ред-3, очевидно, выключил свое радио, так как не слышал отчаянный вызов оператора взлетно-посадочной полосы. В последний момент «анзон» резко отклонился от курса, но было слишком поздно. Спутанные останки двух самолетов горели ярким пламенем напротив контрольного трейлера. Семь смертей. «Анзон» вез пятерых новых летчиков для укрепления авиазвена.
Вальтер Новотни
Вальтер Новотни умер. Наш враг, каким он был для нас в нормандском и германском небе, умер после ожогов в госпитале в Оснабрюке. Люфтваффе, чьим героем он был, ненадолго пережило его смерть, которая была, так сказать, поворотной точкой воздушной войны. Тем вечером в столовой его имя часто слетало с наших губ. Мы говорили о нем без ненависти и злобы. Каждый из нас вспоминал о нем с уважением, почти с любовью. Дело в том, что на этой войне имело место чувство профессиональной солидарности, объединявшее летчиков-истребителей воюющих сторон, — странное на первый взгляд чувство, которое было, однако, превыше всех трагедий и предрассудков. Война была ужасной бойней: разрушенные бомбами города, массовая резня в Орадоре, руины в Гамбурге. Мы сами испытывали отвращение, когда наши снаряды взрывали мирные деревенские улицы, кося огнем женщин и детей возле немецких танков, которые мы атаковали. По сравнению с военными действиями на земле, в грязи и крови, в оглушающем грохоте ползающих отвратительных танков, наши схватки в небе с Новотни и его «мессершмитами» были чем-то чистым.
Воздушный бой в небе… Это серебряные мошки танцуют в грациозной арабеске, это прозрачный узор молочных инверсионных следов — самолеты скользят в безграничном небе. Мы, конечно, участвовали и в менее благородных сражениях — например, та бомбежка самолетов в предрассветной мгле зимнего утра, когда пытаешься не думать о пронзительном вопле ужаса, не видеть наших снарядов, уничтожающих леса, разлетающиеся на осколки окна, машинистов, корчащихся в горячих струях пара, несчастные человеческие существа, пойманные в капканы пассажирских вагонов, охваченные паникой от рева наших двигателей и рявканья зенитной артиллерии. Нам приходилось делать нечеловеческую, аморальную работу, так как мы были солдатами, а война есть война. Но мы смогли подняться над всем этим, отдавая честь смелому врагу, который умер, говоря, что Новотии был одним из нас, частью нашего мира, и в нашем чувстве не было идеологий и границ. Это чувство товарищества не имело ничего общего с патриотизмом, демократией, нацизмом или человеколюбием. Тем вечером, когда мы думали о смерти Новотни, мы чувствовали это инстинктивно, а что касается тех, кто пожимал плечами, они просто не могли этого понять — они не были летчиками-истребителями. Разговор прекратился, кружки пива были пусты, радио молчало, так как было уже за полночь. Брюс Коул, который не был ни летчиком, ни философом, сказал такие слова: «Кто бы ни был тот первый, кто посмел нарисовать на крыле самолета опознавательные знаки, он свинья!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});