Сулла - Франсуа Инар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, цифра жертв проскрипции со временем приняла впечатляющий размах: во времена Плиния Старшего (II век н. э.) их уже многие тысячи. А при Империи узнают, что Сулла будто бы умер от фтириаза, то есть болезни, характеризующейся пролиферацией в кровь насекомых, которые разъедают организм. Ясно, что эта басня была придумана врагами диктатора, но она нашла свое место у Плутарха, который дает даже некоторые детали: «Он долгое время не подозревал, что у него внутри гнойный абсцесс и инфекция поразила всю его плоть и превратила ее во вши. Много людей днем и ночью было занято тем, что снимало этих паразитов, но то, что они убирали, было ничто по сравнению с тем, что вновь появлялось: вся его одежда, ванная, вода для купания, еда оказались запакощены этим потоком так, что они кишели! Много раз на день он погружался в воду, чтобы помыться и очиститься, но это был напрасный труд: гниение быстро охватывало его, и пролиферация вшей не поддавалась никакой очистке». Другой грек, Пасаний, знал даже происхождение этой болезни: она будто бы восходит к моменту, когда, наконец, был взят Афинский акрополь. Аристион в этот момент нашел прибежище в святилище Афины, и Сулла пренебрегая священной гарантией, которую нужно было оказать этому месту, вытащил его оттуда и казнил. Отсюда ярость богини, которая вселила в него эту постыдную болезнь. Во всяком случае, интересно понять процесс фабрикации подобной истории, приблизив ее к притче о пахаре и вшах, данной третьим греком, Аппием. Речь идет об ответе, данном будто бы Суллой тем, кто спрашивал его, почему он отдал приказ казнить Квинта Лукреция Офеллу, противившегося поддержке его кандидатуры в консулат, несмотря на предостережения, которые он ему сделал: «Пахарь, когда он толкал свой плуг, подвергся нападению вшей. Он дважды прерывал работу, чтобы обобрать рубашку, но вши продолжали его кусать; он бросил рубашку в огонь, чтобы не быть вновь вынужденным терять время на охоту за ними. Пусть побежденные научатся на этом примере не рисковать быть брошенными в огонь на третий раз». Каким бы ни было ее происхождение, вшивость Суллы была призвана служить славному последующему поколению, потому что она, кроме всего прочего, послужила Монтеню для иллюстрации слабости человека: «Ни одно животное в мире не подвергается таким нападкам, как человек; нам не нужен ни кит, ни слон, ни крокодил — никакие другие животные, любой из которых способен уничтожить много людей; оказалось, достаточно вшей, чтобы прервать диктатуру Суллы; и сердце и жизнь великого триумфального Императора стали обедом для маленькой вши».
Для иллюстрации фабрикаций можно было процитировать оставшиеся от тех и других анекдоты: после своего отречения Сулла будто бы прогуливался по Риму, где граждане все еще сотрясались при виде его. Только один человек приблизился к нему и с оскорблениями сопровождал до самого порога дома. Но, говорит Аппий: «Сулла, проявлявший всю свою вспыльчивость по отношению к наиболее важным персонам и наиболее важным городам, снес оскорбления этого молодого человека без смущения и, вернувшись к себе, прогнозируя будущее, либо благодаря прозорливости, либо случаю, принялся говорить, что дерзость этого молодого человека будет причиной того, что последующие за ним диктаторы никогда не отрекутся». Таким же образом не преминули заметить, что Сулла был первым из Корнелиев, чье тело было сожжено, тогда как все его предки были захоронены: одни утверждают, что в действительности его сторонники решили ввести в практику церемонию, другие, что желание было выражено самим Суллой; но и те, и другие говорят, что это было сделано, чтобы избежать обращения с его останками, какое он сам применил к останкам Мария, будто погребальная урна менее уязвима, чем гроб, и будто Сулла, умерший на вершине высшего счастья, мог хоть на одно мгновение представить, что кто-нибудь будет питать ненависть к его останкам.
Но, может быть, более интересно отметить, что европейские литература и искусство значительно способствовали утверждению веры в это представление о Сулле и что их влияние ощущается даже в работах научного характера. Очевидно, не нужно представлять здесь полное досье Суллы в современном искусстве: для этого потребовался бы полновесный труд, чтобы быть по-настоящему исчерпывающим, говоря обо всех представлениях проскрипции Триумвиратом, именно потому что она была связана с первой (и полотно Карона, сохранившееся в Лувре, является, без сомнения, самым известным из восемнадцати собранных по этому сюжету картин). В отношении Суллы не будем забывать, во всяком случае, что некоторые античные издания латинских или греческих текстов отводили место гравюрам, представляющим его, например, приступающим к распродаже имущества проскрибированных; и особенно вспомним о чрезвычайном распространении переводов Плутарха, выполненных Амьотом и Аппием, Клодом де Сейселем. Более близкий нашей культуре Корнель, конечно, способствовал распространению образа тирана:
Сулла предшествовал мне в этой высшей власти;Великий Цезарь, мой отец, тоже ею наслаждался;Такими разными глазами оба смотрели на нее,что один отказался от нее, а другой сохранил.Но один жестокий варвар умер любим, спокоен,Как добрый гражданин в лоне своего города;Другой, добродушный, посреди сенатаувидел конец своих дней от руки убийцы.
(Цинна, 337–384)Таким же образом в «Сертории» Сулла — отсутствующий персонале, «который является душой этой трагедии». Корнель, впрочем, дает объяснение по поводу такого анахронизма, написав: «…его жизнь такой орнамент для моего произведения, чтобы оправдать оружие Сертория, который я не могу отказать себе воскресить». И в добавление, напыщенно: «Когда это было бы ошибкой, я бы ее себе простил».
Сулла также присутствует на протяжении всего XVIII века, где он наполнен особым политическим значением. У Вольтера, в частности, который в «Обзоре века Людовика XV» рассуждает о конфискации: «Видно было, что неверно наказывать детей за ошибки их отцов. Это правило, установленное Барро: «Кто забирает тело, забирает имущество»; действующее правило в странах, где обычай основывается на законе. Так, например, заставляли умирать с голоду детей тех, кто добровольно закончил свои дни, так же, как и детей убийц. Таким образом наказывается вся семья во всех случаях за ошибку только одного человека. Эта юриспруденция, заключающаяся в лишении пищи сирот и передаче человеку имущества другого, была неизвестна во все времена Римской Республики. Сулла ввел ее в своих проскрипциях. Нужно признать, что придуманный Суллой грабеж не был примером для подражания». Менее полемичным, без сомнения, но и менее интересным является «Диалог Суллы и Евкрата», который придумывает Монтескье. Он заставляет Суллу сказать по поводу проскрипции: «Последующие поколения оценят то, что Рим еще не осмелился рассмотреть: они, возможно, найдут, что я недостаточно пролил крови и что не все сторонники Мария были проскрибированы». И в особенности в отношении отречения, этой формулы, которая придает персонажу трагическую величину, прекрасно эксплуатируемую в последующие века: «Я удивил людей, и это много».
В самом деле, констатируют, что в конце XVIII века Сулла становится героем трагедии: некоторым образом его отречение послужило, как это прекрасно показал Сен-Бев, вариантом великодушия Августа. Первой иллюстрацией этого является либретто Джованни ди Гамерра «Луцио Сулла», положенное позднее на музыку Моцартом (1773), Жаном Кристианом Бахом (1776) и Мишелем Мортеллари (1779). Обвиненный в тирании, герой защищается:
Ah no, non son tirannoCome tu credi. E‘ l‘anima di SillaCapace di virtu…
И фактически он отрекается в последней сцене, позволяя Гивнии, дочери Мария, в которую он влюблен, выйти замуж за проскрибированного Цецилио.
Но неизбежно персонаж наполнялся политическим значением: «Сулла» Жуй, написанный на следующий день после смерти Наполеона, не мог не быть интерпретирован как осуждение Империи, «противопоставляя неизлечимому гордецу, испустившему последний вздох на скалах Святой Елены, судьбу Бонапарта, благоразумно и гражданственно отказавшегося бы после консулата» (Эжен Линтилак). С восстановлением Второй Империи личность Суллы приобретает особую значимость в политической полемике, потому что все изгнанные после переворота приобретут славные имена проскрибированных и достаточно оскорбят их палача:
Я останусь вычеркнутым, желая остаться стоять.Я соглашусь на жестокое изгнание, пусть не будет у него конца,Не стремясь познать и не считая,Если уступит кто-то, кого считали более твердым,И если многие уйдут, кто-то должен будет остаться.Если их будет не более чем тысяча, я среди них.Даже если их будет только сто, я не боюсь Суллы;Если их будет десять, я буду десятым;И если останется только один — я буду им.
(Гюго В. Возмездия VII; 17, 56–64)Этот полемический масштаб, затрудняющий работу историка, образ Суллы сохранил до наших дней. Уже в XIX веке в Германии все знающий Теодор Моммзен окружал себя тысячью предосторожностей, когда он хотел заставить признать, что диктатор, в общем, не был единственным ответственным за чистку и что римская аристократия тоже была к этому причастна: «Я не посягну на святой лик Истории, и моя хвала не будет тлетворной данью гению зла, если я покажу, что Сулла менее ответствен за реставрацию, чем сама аристократия…» И так как Сулла продолжал быть источником вдохновения драматическим произведениям («Сулла» Альфреда Мортье в 1913 году), и особенно ставкой в сильной политической борьбе мнений, он долго оставался тонким «инструментом». Вспомним, как им воспользовался Леон Доде сразу же после мировой войны, превознося реставрационную работу, предназначенную очистить Республику от предателей и изменников, «которые продолжали защищать или восхвалять необузданную и мятежную революцию или полулегально и даже законодательно и демократически…»