Сухой белый сезон - Андре Бринк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первая призрачная заря уже брезжила в окнах. Кричали петухи. В комнате матери снова заплакал ребенок, она принялась успокаивать его. Я встал и налил себе воды из глиняного кувшина, стоявшего на умывальнике. Стакан звякнул о горлышко кувшина.
— Ты тоже не спишь? — спросил Луи.
Я обернулся, но не смог разглядеть его в темноте.
— А я думал, ты спишь.
— Нет, не могу.
— Скверная история, верно?
— Какая она была красавица, отец!
Под покровом тьмы согласиться было легче.
— Да. Просто потрясающая.
Было очень холодно, и я опять забрался в постель. Меня почему-то разозлило, что Луи тоже нашел ее красивой. Но мое нынешнее раздражение отличалось от того чувства, что я испытал в день рождения Ильзы у бассейна или когда стоял в толпе, криками подстрекавшей сидящего на карнизе человека.
Непонятно, почему я вдруг вспомнил, как однажды Луи — ему было тогда лет пять или шесть — прибежал домой из сада с растрепавшимися волосами и закричал: «Папа, папа, знаешь что?» — «Что?» — «Я стоял у дерева. У груши. И вдруг услышал, как стучит мое сердце!» Он тоже изменился с тех пор. И не желал говорить об этом. Но может быть, сейчас, в интимной темноте, он сбросит наконец свой панцирь?
— Ты, наверное, порядком насмотрелся на мертвецов в Анголе? — сказал я, стараясь, чтобы это прозвучало как можно небрежней.
Он ответил не сразу. Я, признаться, уже отчаялся услышать ответ, как вдруг он сказал:
— Да, до фига. Но едва ли это имеет значение. Пока не видел трупы, думаешь, что это страшное зрелище. А потом видишь и понимаешь, что самое обыкновенное. Довольно банальное. — Он помолчал. — Вот чего я действительно не понимаю. Почему все выглядит таким обыкновенным?
— Ты сильно переменился, — сказал я.
— Конечно. — В его голосе вновь послышались горькие отчужденные нотки. — Ведь не зря же говорят, что война делает человека мужчиной.
— А что там на самом деле произошло?
— Трудно сказать. Что-то вроде крещения. Или посвящения. Или что-то такое.
— Женщины?
Он нервно засмеялся:
— Какой ты викторианец, отец… Неужели ты не можешь вообразить ничего, кроме сексуального посвящения?
Я не ответил. Разговор балансировал на такой грани, что я боялся подталкивать его.
Но он снова заговорил:
— Женщины, конечно, тоже. — И после долгой паузы, словно желая сначала хорошенько все продумать, продолжал: — В тот день мы вошли в Са-да-Бандейра. Мы ехали двадцать часов без остановки. Перед нами уже поработали, так что настоящей опасности не было. Только случайная мина или снайпер. Мы въехали в какую-то деревушку. От нее почти ничего не осталось, все разнесли в щепки. Мы устроились в полуразрушенном здании муниципалитета. Кругом были разбросаны бумаги, разодранные папки, вещи, все вверх дном. Мы трупами валились на пол и засыпали. Ночью послышался какой-то шум. Это чернокожие солдаты из унитовцев приволокли женщину. Молодую португалочку. Ей было не больше четырнадцати. Я слышал, как кто-то сказал, что ее поймали, когда она со своим семейством пыталась удрать из Луанды. Мы в те дни повсюду наталкивались на беженцев. Она не плакала и не кричала. Даже не просила, чтобы ее не трогали. По-моему, она немного свихнулась. Ее глаза все время были широко раскрыты. Она, кажется, даже не моргала. Они пустили ее по кругу. На ней не было ничего, только обрывок воротничка на шее. И маленький золотой крестик между грудей. Жалкие такие груди, меньше яблока. Ляжки у нее были запачканы кровью, не слишком сильно, так, чуть-чуть.
— Ну и что? — спросил я, когда он опять надолго погрузился в молчание.
— Знаешь, отец, мне хотелось снять что-нибудь с себя и прикрыть ее. Но что толку? Когда столько позади, уже больше ни о чем не думаешь.
— Вероятно, это необходимо, чтобы выжить, — мягко сказал я.
— К черту, — продолжал он, словно не слыша, — какая она была кроха без платья. Некоторые кажутся такими крепкими, а снимешь с них платье… но эта малышка, о господи!
Я молча ждал. Через некоторое время он снова заговорил:
— Так бывало и в других местах. Не особенно часто, потому что за нами следили. Но время от времени кто-нибудь что-нибудь учинял. Нам было наплевать, что будет потом. Мы всюду ухитрялись раздобыть выпивку и женщин. — Внезапно в его голосе снова послышалось раздражение: — Но это не важно. Дело-то не в этом.
— А в чем?
— Хотелось бы мне понять. Едва ли это можно выразить двумя словами. Нет, все не так просто. — Он вздохнул. — Все это было каким-то кровавым фарсом. Нас надули. С того самого дня, когда уговорили туда отправиться.
— Почему?
— Понимаешь, нас вовсе не заставляли. Но в армии, черт побери, на все есть только два ответа: «Так точно» и «Никак нет». А не отправиться в Анголу означало: «Никак нет». Знаешь, они говорят: «Покажите, парни, на что вы годитесь. А те, что не подпишут, будут хуже поганого акульего дерьма на дне самого распоганого моря». А думаешь, кому-то хочется осрамиться перед товарищами? Вот мы и согласились, большинство из нас. Господи, да разве мы знали, что нас ждет? Ведь речь шла о защите границы. Все казалось просто веселым приключением.
— Но тебе вроде бы даже нравилось в военном лагере? Приезжая домой, ты только о нем и говорил.
— А что знаешь о войне, сидя в лагере? Тебе «дают прикурить», ведь ты салага-новобранец и раб старших, но это армия, там это нормально, и ты постепенно привыкаешь. Но Ангола… — Снова пауза. — Знаешь, что чувствуешь в этих богом забытых джунглях, на приличном расстоянии от Луанды, когда сидишь у костра и слышишь, как по радио какой-нибудь ублюдок из правительства убеждает не беспокоиться, говорит, что наши войска просто защищают границу у Руаканы и Калуэки, что мы вовсе не заинтересованы в оккупации других стран? Сидишь так и думаешь: господи, да он же говорит, что нас здесь нет, что мы вообще не существуем на свете. Даже если мы все подохнем в этих джунглях, они объявят, что этого не было. И тогда начинаешь спрашивать себя, какого черта тебя сюда принесло.
Я подавил желание отчитать его за грубые слова. Да он и не услышал бы меня, он говорил не умолкая, его словно прорвало.
— Однажды прибыло начальство осмотреть район операций. Мы все вылизали и надраили, и тут они прилетели на вертолетах. Все улыбались: какая славная война, и прочая чертовщина. Но позже, вечером, когда мне приказали принести еще выпивки нашим начальничкам, я услышал, как один — он был уже сильно пьян — сказал другому: «Послушай, генерал, такое дело. Хорошо бы избавляться от этих чертовых трупов на месте, а не отсылать их домой. Мне надоело устраивать каждую неделю эти дерьмовые похороны героев».
Стало уже светлее; я увидел, как Луи сел в постели.
— Знаешь, отец, от такого кишки выворачивает. Опять начинаешь думать: из-за этих ублюдков в Претории мы здесь все подохнем. Это ваша дерьмовая война, а не наша. Нам плевать на все это. Но убивают нас. я вы умываете свои жирные ручки.
— Я, пожалуй, понимаю тебя, Луи, — сказал я, не зная, как утихомирить его.
— Что ты понимаешь? Я тебе еще ничего не рассказал. Ни черта ты не понимаешь.
Больше не требовалось вовлекать его в разговор, теперь его было не остановить. Словно в душе у него прорвалась плотина, и мне оставалось только молча наблюдать, как неудержимый поток выплескивается наружу.
— Пойми меня правильно, отец. Я не жалею, что побывал там. Всегда, знаешь ли, гадаешь, особенно в лагере: а если начнется настоящая заваруха? Не сдрейфлю ли? Не наложу ли полные штаны? Выдержу ли?
— Ну, ты-то выдержал нормально.
— Да, нормально. Я ни разу не наложил в штаны. Я не был трусом. Другому и этого вполне довольно. Но не мне. Как бы тебе объяснить? Понимаешь, когда я попал туда и стали рваться гранаты, падать бомбы, а над головой погаными мухами свистели пули, думать о трусости стало просто нелепо. И дело тут не в храбрости и подобной ерунде. Единственное, о чем думаешь, — как бы получше прицелиться. Не то чтобы я вообще перестал думать. Если бы я мог. Но мне было наплевать, что происходит. Я ничего не чувствовал. И когда я выдюжил, я понял, что уже ничто не сможет потрясти меня. Ничто. Ни смерть, ни раны, ни грязь, ни жестокость. Я стал мужчиной, так, по-видимому? Но потом приходит и кое-что другое. Начинаешь понимать, что порядок в этой стране держится только потому, что нам всем плевать на нашу совесть. Иначе он давно бы уже полетел ко всем чертям. И я сам своей жестокостью и безразличием помогаю этой поганой стране процветать.
— По-моему, это вполне естественная реакция. Ты еще не оправился от потрясения. Время все залечит.
— К потрясению это не имеет никакого отношения. Как раз наоборот. Меня уже ничто не может потрясти. Можешь ты это понять?
— Но что так на тебя подействовало?
— Я уже сказал, это не сведешь к отдельному случаю. Весь этот бардак в целом. Некоторые из моих дружков вышли оттуда с улыбочкой. На них ни царапины. Они такие же хорошие и надежные парни, как и раньше. Просто потому, что им удалось не думать.