Очерки Боза, Наш приход - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какая сила! — сказали все, кроме зеленщика. И, сказав это, каждый глубокомысленно покачал головой; затем они удалились поодиночке, оставив нас одних и старой зале.
Если бы мы последовали установившейся традиции, мы тут же погрузились бы в размышления. Комната, дышащая стариной, старинные панели на стенах, камин, почерневший от дыма и времени, перенесли бы нас в прошлое, по крайней мере на столетие назад, и мы продолжали бы грезить, пока оловянная кружка на столе или вертел в очаге не ожили бы и не поведали нам длинную историю о давно минувших днях. Но мы почему-то не были настроены романтически, и хотя изо всех сил пытались наделить мебель душой, она оставалась безжизненной, неподвижной и угрюмой. Оказавшись, таким образом, перед неприятной необходимостью размышлять о делах обыкновенных, мы обратили свои мысли к человеку с красным лицом и его склонности к витийству.
Племя краснолицых многочисленно; каждый трактир, каждый клуб, каждое благотворительное общество, каждое, даже самое скромное собрание имеет своего краснолицего. Это — слабоумные болваны, приносящие только вред тому делу, которому они служат, как бы хорошо оно ни было. И вот, чтобы дать образчик, по которому можно было бы узнавать остальных, мы поспешили создать его портрет и поместить его сюда. Поэтому мы и написали этот очерк.
ГЛАВА VI
В больнице
перевод Т.Литвиновой
В наших прогулках по вечернему Лондону мы частенько задерживаемся под окнами какой-нибудь городской больницы, пытаясь представить себе те мрачные и печальные события, которые, по всей вероятности, происходят в ту минуту за ее стенами. Бот из одного окошка бросила слабый луч свой свеча, вот свет ее уже в другом окне — мелькнул на мгновение и скрылся, — верно, свечу понесли в глубь комнаты, к постели одного из страждущих, и это внезапное перемещение свечи рождает целый рой мыслей. А тусклый свет ночника? Когда кругом все погрузилось во мрак и охвачено сном, неяркое его мерцание в окне напоминает нам о том, что здесь люди корчатся от невыносимой боли или медленно угасают от изнурительного недуга; одного взгляда на это окно довольно, чтобы прекратить самый буйный приступ веселья.
Не передать всей муки томительно влекущихся часов, безмолвие которых прерывается лишь бессвязным бредом соседа по койке, впавшего в лихорадочное забытье, да глухим стоном боли, да, быть может, еще невнятным бормотаньем умирающего, вспомнившего вдруг какую-нибудь давно забытую молитву. Лишь тот, кто испытал это сам, может представить себе то чувство бескрайнего одиночества, которое охватывает человека, брошенного, в час тяжкого недуга, среди чужих. В самом деле, разве может чужая рука, пусть самая нежная, отереть его взмокший лоб или оправить сбившуюся постель так, как сделает это рука матери, жены или родной дочери?
Под впечатлением этих мыслей удаляемся мы от больницы, и вид одиноких и жалких фигур, бредущих по пустеющим улицам, отнюдь не выводит нас из грустного нашего настроения. Больница — место, где находят приют и покой сотни людей, которые иначе умирали бы прямо на улице или где-нибудь в подворотне. И все же, что должен перечувствовать иной из этих отверженных, лежа на больничной койке, без всякой почти надежды на выздоровление? Несчастная женщина, которая до глубокой ночи маячит на панели, или мужчина вернее, убогая обглоданная нищетой и пьянством тень того, что некогда было мужчиной, — который ютится где-нибудь под выступом окна, спасаясь от дождя казалось бы, им-то, им что цепляться за жизнь? Но и умирать несладко: ибо, умирая, они оглядываются на пройденную жизнь и не на чем отдохнуть душе. Какой прок человеку в том, что он обрел постель и крышу над головой роскошь, на которую он и не рассчитывал, — что ему до всего этого, когда перед его духовным взором проносится вся его загубленная жизнь, когда всякая мысль о раскаянии кажется пустой насмешкой, все сожаления — запоздалыми?
Примерно год тому назад, прогуливаясь по Ковент-Гардену (а надо сказать, что накануне мы как раз предавались этим грустным. размышлениям), мы обратили внимание на весьма привлекательный экземпляр карманного воришки: он только что отклонил предложение следовать в полицейский участок, обосновав свой отказ полнейшим отсутствием какого-бы то ни было желания туда идти. Поэтому его, к вящему удовольствию толпы, везли туда на тачке.
Почему-то так получается, что, завидя толпу, мы непременно должны в нее влиться. Вот и тут, мы повернули вспять и вместе с прочим народом ввалились в участок вслед за нашим другом карманником, двумя полицейскими и всеми чумазыми зрителями, какие успели туда протиснуться.
Шел допрос какого-то молодого человека атлетической и не слишком приятной наружности, обвинявшегося в довольно обыденном проступке, а именно в том, что прошлой ночью оп нанес побои женщине, с которой проживал в одном из переулков неподалеку от участка. Опрошенные свидетели показали, что он повинен в самых грубых и зверских поступках, после чего было выслушано заключение врача ближайшей больницы, в котором описывался характер увечий, нанесенных женщинам, и высказывалось сомнение в том, что пострадавшая выживет.
Тут, видимо, понадобилось произвести формальное опознание личности обвиняемого — во всяком случае было постановлено: в восемь часов вечера, когда в больницу отправятся два полицейских чиновника, чтобы опросить пострадавшую, взять с собой туда и его. Услышав об этом решении, арестант побледнел, и мы заметили, что пальцы его судорожно впились в барьер. Его, впрочем, тут же увели, и он не проронил ни слова.
Как это ни странно, — мы ведь понимали, что сцена предстоит тяжелая, но нам непременно хотелось присутствовать при этой встрече. Без особого труда получив на то разрешение, мы им воспользовались.
В больнице мы уже застали арестанта с конвойным: в маленькой каморке под лестницей они поджидали чиновников. Арестант был в наручниках, надвинутая на самый лоб шляпа скрывала его глаза. Тем не менее нетрудно было заметить — по бледности, покрывавшей его щеки, и по судорожному подергиванию уголков рта, — что он боялся предстоящей встречи. Вскоре врач и два каких-то молодых человека, распространявших вокруг себя сильный аромат табака, — нам их представили как санитаров, — с поклоном ввели в комнату чиновников и писаря, и после того как один из чиновников выразил свое негодование по поводу стужи, а второй — по поводу отсутствия каких-либо новостей в вечерних газетах, им объявили, что можно пройти к больной. Нас провели в палату «несчастных случаев», где она лежала.
Тусклый свет не ослаблял, а напротив, как бы подчеркивал то жуткое впечатление, которое производил вид этих злополучных созданий на больничных койках, в два длинных ряда тянувшихся вдоль стен просторной палаты. На одной койке лежал ребенок, весь забинтованный: его вытащили, еле живого, из огня; на другой, исступленно колотя кулаками по одеялу, металась от невыносимой боли женщина со страшно обезображенным вследствие какой-то катастрофы лицом; на третьей вытянулась, в том тяжелом оцепенении, которое так часто бывает предшественником смерти, молодая девушка: лицо ее было в крови, грудь и плечи перевязаны широким полотняным бинтом. Две-три койки пустовали, и рядом с ними, на стульях, сидели их обитательницы, но с такими изможденными лицами, с таким нестерпимым стеклянным блеском в глазах, что страшно было встретить их взгляд. Печать муки и страдания лежала на каждом лице.
Та же, ради которой мы сюда пришли, оказалась в конце комнаты. Это была миловидная молодая женщина лет двадцати двух или трех. Длинные черные волосы, местами — возле ран, пришедшихся на голову, — выстриженные, струились беспорядочными, неровными и спутанными прядями по подушке. Зловещие следы побоев виднелись и на лице, но она держала руку чуть пониже груди, слева, словно там-то и гнездилась самая боль. Она дышала тяжело и прерывисто, и было ясно, что дышать ей оставалось совсем недолго. Она пролепетала что-то в ответ на вопрос полицейского чиновника, сильно ли она страдает, и когда сиделка приподняла ее на подушках, устремила невидящий взгляд на незнакомые лица, окружившие ее постель. Чиновник кивнул конвойному, чтобы тот подвел арестанта. Его привели и поставили у самой постели. Девушка стала всматриваться. Смятение и тревога изобразились на ее лице, но в глазах у нее уже темнело, она не узнала его.
— Снимите с него шляпу, — приказал чиновник. Конвойный исполнил приказание, и теперь лицо арестанта было хорошо видно.
Девушка внезапно приподнялась в постели — непонятно, откуда только силы взялись! В мутных глазах ее сверкнул огонь, и кровь прилила к бледным, запавшим щекам. Это был судорожный порыв. Она снова упада на подушки и, закрыв лицо, сплошь покрытое царапинами и кровоподтеками, разрыдалась. Арестант метнул на нее тревожный взгляд, однако больше ничем не проявил своего волнения. Дав девушке немного успокоиться, ей объяснили суть дела и привели ее к присяге.