Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962 - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
22 сентября 51 Тревожные вести о Борисе Леонидовиче.
Я была третьего дня у Анны Андреевны. Она сказала мне, что те итальянские коммунисты, которым Пастернак передал свой роман, вышли из коммунистической партии (носят их сюда черти!). И теперь наше начальство требует от него, чуть ли не под угрозой исключения из Союза, чтобы он взял свой роман обратно. Он испуган и растерян. В Италию написал.
Анна Андреевна прочитала мне свои переводы из Переца Маркиша. Два стихотворения истинно великолепны. И такого поэта убили![228]
Потом она достала из сумочки письмо читателя. Страдальческое и понимающее. С уверенностью не скажешь, но, кажется, это письмо от ссыльного.
– Писем я писать не умею. Пошлю ему телеграмму: «Отрадно слышать голос друга».
(Чудесное слово: отрада. И почему-то оно исчезает из языка. А в ее стихах и в ее устной речи оно живет полной и естественной жизнью:
Так отчего же такая отрадаЭти вишневые видеть уста?[229]
О, я знаю: его отрада —Напряженно и страстно знать…[230]
Но не забуду я никогдаДо часа смерти,Как был отраден мне звук водыВ тени древесной[231].
По дороге домой я размышляла о том, в самом ли деле она не умеет писать письма? (Я не получила ни одного, судить не берусь. У меня хранится только записочка из больницы и телеграмма.)
Думаю, у нее просто и потребности нет писать письма. Свои мысли и чувства, обращенные к людям, она преображает в высшую форму общения: в искусство. Зачем, испытав радость или боль, писать письмо? (Как делаю обыкновенно я – и всегда раскаиваюсь.) Если можешь превращать лично пережитое в нечто обязательное для всех – в стихи? Да еще в точнейшие, лаконические? Кроме того, Анна Андреевна находит точные, равные по лаконизму стихам, словесные формулы и в устной речи: «Отрадно слышать голос друга».
Фраза, по краткости вполне телеграфная, но не искалеченная сокращением, а полновесная, пушкински лаконическая.
Два искусства: лаконической стихотворной речи и лаконической устной. В третьем – в создании эпистолярной прозы – она, по-видимому, просто не нуждается.
(Не уверена я, что эти мои рассуждения имеют резон.)
30 сентября 57 За последние дни уже в третий раз мне советуют отдать мою статью «в другое место».
Из Ленинграда позвонила Шура[232]: сборник, составлявшийся неким благожелательным Варшавским, куда я послала свою статью, перешел в другие руки, неведомые мне; там всё вверх дном, и благожелательный Варшавский советует мне передать мой опус «в другое место».
Я позвонила Беку, попросила его прочесть мою статью, лежащую у них в «Литературной Москве» уже недельки две. Бек сказал, что еще не решено, будет ли у них на этот раз отдел критики. «Я прочту, но советую вам отдать вашу статью в другое место».
Для разведки я позвонила Алигер. Как там, мол, у них дела в общем? и каковы, по ее мнению, шансы моей статьи в частности? Она сказала, что к публицистическому отделу теперь отношения не имеет, что «выгораживает время для работы над собственной поэмой», что и свой отдел (то есть поэзии) налаживает заново и с трудом. «Пока меня не было (не знаю, она, кажется, уезжала куда-то), тут многое вынули». – «Что же именно?» – «Да вот стихи Ахматовой, хотя бы». – «А почему?» – «Видите ли, она ведь не москвичка»…
Весьма уместный довод в те дни, когда с такой помпой создается в Москве Союз Писателей Российской Федерации, специально для работы с «провинциалами», т. е. не с москвичами… Да и Ахматова – какой же она московский или ленинградский автор? Господи, как надоедает дребедень!
– «Вы посоветуйте Анне Андреевне отдать свои стихи в другое место», – сказала мне на прощание Алигер.
Закрывают их, что ли?[233]
И где же это таинственное «другое место»? Где оно, как называется?
Ах, где те острова,Где растет трынь-трава,Братцы!
Всюду одно и то же место: подонки пытаются взять реванш.
2 октября 57 Конец вечера я провела у Анны Андреевны. Она хворает и звала настойчиво. Сильные боли в правом плече. Доктор думает, отложение солей; она – сердце. Однако, она на ногах.
Сначала мы сидели в столовой – одни.
Растет, растет ее обида на Бориса Леонидовича. Зачем у нее не бывает? Зачем не зовет к себе? Зачем написал отвратительную, постыдную «Вакханалию»? Дала мне прочитать ее, и, пока я молча вчитывалась в стихи, не спускала возмущенных, требовательных глаз с моего лица… Ничего отвратительного, постыдного в этих стихах, разумеется, нет, – «все вздор один» – и куски великолепны, но и я, как она, не ощущаю сейчас поэзии ужина, бала, пышности, пьянства. Однако было время, когда и она ощущала эту поэзию. («Новогодний праздник длится пышно».) Теперь же, по-видимому, она чувствует всякую пышность, сытость, воспетую в стихах, как звук фальшивый и оскорбительный. Быть может, она и права; жаль только, что осуждение стихов идет у нее рядом с личной обидой.
Опять «Подорожник» и «Вечер».
Показала мне отрывок из очерка или, точнее, предисловия Пастернака к сборнику стихов – предисловия, о котором я много слышала159. Говорят, оно написано им как бы взамен моей любимой, любимейшей «Охранной грамоты», которую сам он уже не одобряет. В том отрывке, который Анна Андреевна теперь сердито дала мне прочитать и уже не раз поминала, «Вечер» действительно перепутан с «Подорожником». Но такое ли уж это преступление? Описка, обмолвка, неряшество – только и всего. А она – в гневе… Жаль, жаль, жаль. Ведь сама же она говорила мне когда-то – без гнева и с юмором – что Борис Леонидович не знает ее стихов[234]. Потом она увела меня к себе в комнату и села на постель под рисунком Модильяни[235]. Комната на этот раз приведена в более ахматовский вид: Модильяни, а в углу икона, а над тумбочкой – старинное круглое зеркало, а на книжной полке «надбитый флакон», не сам он, а его изображение.
Анна Андреевна вынула из чемоданчика и прочитала мне свои новые записки об Осипе Эмильевиче: не поймешь, прочно ли стоит на ногах ее проза? но иногда вдруг среди чего-то не вполне определенного – две-три сжатые, разящие строки, в которых передано движение мысли Мандельштама, а иногда ее, ахматовская, улыбка, ее обворожительно-едкий юмор. И тогда рыхлость перестает казаться рыхлостью.
– Я прочла это Николаю Ивановичу. Он назвал меня «т-те Хемингуэй». Неужели я могу писать прозу? Никогда не могла.
Потом она заговорила о Достоевском. Оказывается, у нее была специальная работа, посвященная Достоевскому. «Я ее сожгла, когда все жгла».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});